Пиши Дома Нужные Работы

Обратная связь

Июля Нюша явилась к Чеховым — пригласить их к себе. 3 глава

Любимовская подпитка Чехова была настолько основательной и гак заметна для Станиславского, что, получив рукопись пьесы, он ответил автору: «Я сразу все понял».

Подпитка эта продолжалась еще год с лишним после внезапного отъезда Чехова из Любимовки.

Ольга Леонардовна, оставшаяся в одиночестве, ходила «как в воду опущенная, — грустная такая; теперь, слава Богу, вернулись дядя Костя и Мария Петровна, и она повеселела», — писала Маня Смирнова Чехову из Тарасовки в конце августа 1902 года. После Любимовки и Антон Павлович стал ее адресатом.

С приездом Алексеевых Любимовка ожила.

Закипела работа над драмой Горького «На дне», которую готовили к открытию сезона на новой шехтелевской сцене в Камергерском. В Любимовку зачастили гости — артисты, режиссеры, художники.

«По-моему, тебе надо весь сентябрь прожить в Любимовке, — писал Немирович-Данченко Чехову из Любимовки. — Тебе никто не будет мешать. Дачники здешние тают, да и все равно тебя не тронут и ходить к Вам будут реже, чем летом. Сейчас тут очень хорошо. Славно смотреть на зелень, желтизну листьев. И воздух такой дивный, — за-;шнал он Чехова на алексеевскую дачу, пытаясь вызволить из Ялты, где, как ему казалось, писателя донимали «пустыми и мелочными разговорами». — Приезжай скорей писать пьесу. Без твоей пьесы сезон будет отчаянный!» (V.10:147).

Немирович-Данченко не терял надежды на то, что новую чеховскую пьесу к концу сезона 1902/03 гг. театр поставит.

Ольга Леонардовна, попав в свою среду, приободрилась, забыла о том, что Чехов в этом году пьесу писать не будет, забыла и о дачниках -о Нюше, о барышнях Смирновых, о Лили, о мальчиках Алексеевых, которые весь месяц скрашивали ее отдых.



Мика вообще перестал забегать на соседскую дачу: не было Чехова.

Егор, разговорившийся при Чехове, при Станиславском и Марии

Петровне притих.

И все они: Егор, Дуняшин Володя, барышни Смирновы и Лили, опекавшие Ольгу Леонардовну и Антона Павловича в отсутствие Алексеевых, приуныли. Их жизнь словно опустела.

Для них встреча с Чеховым не прошла бесследно. И, еще модели, один за другим — за исключением Дуняшиного Володи — они выходили на автора, который, казалось, их не искал. Они писали ему письма, не ведая о том, что уже попали в фантазию писателя, вместившую любимовские типы, и закрепляются в ней, добавляя столь не достававший ему материал о себе.

Видно, разговоры с Чеховым произвели на Егора сильное впечатление. Они пробудили в его, казалось, окостеневшей душе живые и прежде неведомые струны.

15 августа он получил от Чехова поклон — в письме писателя к жене с дороги из Москвы в Ялту. Чехов просил Ольгу Леонардовну не сердиться на своего рыболова и кланялся «Елизавете Васильевне, Марии Петровне, Дуняше, Егору, Смирновым». Егора привет Антона Павловича приободрил. 22 августа Ольга Леонардовна писала мужу в Ялту, что Егор взял у нее адрес Ивана Павловича Чехова, брата писателя, педагога одной из московских гимназий: «Ты мне ничего не говорил, что Егор хочет обучаться. Мария Петровна, кажется, не очень довольна его идеями».

Антон Павлович «взбудоражил» Егора, грамотного молодого человека, и Дуняшиного Володю необходимостью образования.

Но, к счастью для Алексеевых, в учебе «прогрессировал» один Володя, «остальные испортились», — записал Станиславский в черновых набросках о Чехове в Любимовке. То есть с учебой Егора ничего не вышло.

Большей реальностью оброс другой проект Егора Андреевича, также спровоцированный Чеховым. Еще в Любимовке, свидетельствует Вишневский, Егор поделился с Чеховым, что лакействовать не хочет и уходит от Алексеевых: «Антон Павлович принялся хохотать от радости, что ему удалось убедить Егора».

Егор подобрал место сидельца в винной лавке, сговорился с нанимателями, обзавелся визитной карточкой и попросил Чехова дать ему рекомендательное письмо к Стаховичу. Чехов пометил вполне церемонное, но вместе с тем и назойливое письмецо Егора к нему августом 1902 года. И письмо, и визитная карточка Егора Андреевича Говердовского, прототипа Епиходова «по мудреной речи», как считал Станиславский, сохранились в чеховском ялтинском архиве:

Глубокоуважаемый Антон Павлович

Кланяюсь Вам и желаю доброго здоровья на многие лета.

Прежде всего, прошу Вас простить меня за беспокойство, которое я причиняю Вам этим письмом. Я слышал, что Вы не скоро еще вернетесь в Москву. Между тем как я боюсь окончательно упасть духом, и потому покорнейше прошу Вас написать обо мне несколько строк господину Алексею Александровичу Стаховичу. Письмо это пришлите ко мне, чтобы я сам мог с ним отправиться к господину Стаховичу. Заранее принося Вам благодарность, остаюсь преданный Вам на всю жизнь Егор Говердовский

P.S. У Константина Сергеевича я уже больше не служу, но живу пока у него в Москве.

Слова Егора «Между тем как я боюсь окончательно упасть духом...» вполне достойны Епиходова с его катастрофическим сознанием, переведенным Чеховым в комедийный регистр в реплике Епиходова, обращенной к Дуняше: «Вы, позволю себе так выразиться, извините за откровенность, привели меня в состояние духа...»

Ольга Леонардовна торопила мужа с ответом Егору. Егор и ее тормошил: «Вчера был Егор, умолял дать ему твою карточку с удостоверением, что ли, что он хороший, надежный человек и может быть сидельцем в казенной винной лавке. Будь добр, напиши на своей карточке и пришли немедленно. Сделаешь доброе дело, он ждет это с лихорадкой, уже говорил о том, что ты знаешь, его и там ждут. Он подает прошение. Дусик, пожалуйста. Не забудь, милый. А Егор потешный».

И Станиславский считал, что Егор, хоть и демагог, но «потешный».

В письме к дочери весной 1903 года из Петербурга он просил кланяться «Дуняше, Поле, Егору и всем, кто вас любит и веселит».

Дуняша и Поля, видимо, из тех, кто «любит».

Егор из тех, кто «веселит».

Рекомендацию Чехов прислал, но, по всей вероятности, дело не сладилось, если Егор продолжал жить у Станиславского и служить у не­го на посылках. Он отправлял Чехову газетные рецензии, которые соби­рали в театре. А с мая по декабрь 1905 года, уже после смерти Чехова, он служил рассыльным в экспедиции Театра-студии на Поварской, финан­сировавшейся Станиславским.

«С ним постоянно случались «несчастья», и он забавно об этом рассказывал», — писала о Егоре в своих мемуарах артистка Театра-сту­дии В.П.Веригина, подтверждая верность модели образу Епи-ходова у Чехова: «У меня несчастье каждый день, и я, позволю себе так выразиться, только улыбаюсь, даже смеюсь».

Веригина вспомнила также рассказ Мейерхольда о том, как Егор, «разнося чай во время режиссерских совещаний, давал серьезные сове­ты по распределению ролей». Мейерхольд при этом хохотал.

А в конторской книге, хранящейся в архиве Театра-студии на По­варской в Музее Художественного театра, где подклеивались квитан­ции о рассылке писем, пьес, ролей и другой деловой корреспонденции, 12 мая 1905 года Егор собственноручно расписался в том, что поручен­ное ему исполнено, что Станиславскому переданы пьеса «Земля», види­мо, Брюсова, пьеса «Любовь» — без указания автора и что «квитанция потеряна». Так и написал: «Квитанция потеряна. Е.Говердовский».

Егор поразительно соответствовал характеристике, данной ему Станиславским в письмах Чехову из Франценсбада, и тому, чеховско­му Егору, чье имя мелькнуло в «Вишневом саде», который забыл пере­дать распоряжение Ани Раневской о том, чтобы Фирса отправили в больницу.

Впрочем, версия Станиславского, наиболее других посвященного в замыслы Чехова о прообразе Епиходова, не исключает и иных версий. Он же писал, что, сочиняя Епиходова, Чехов вспоминал фокусника — виртуоза-жонглера с его программой из двадцати двух номеров «Двад­цать два несчастья». Среди своих цирковых упражнений - с яйцом, яд­ром, тарелками, кинжалами — он «с большим комизмом» разыгрывал неудачника: в конце каждого номера что-то падало и разбивалось, пока он сам не падал, схватившись за шкаф, и шкаф накрывал его под грохот разбивавшейся посуды.

Тут же Станиславский добавлял, что Егор Андреевич был тоже «чрезвычайно неловкий и незадачливый», «но уже не притворно».

Каждый из писавших о чеховском Епиходове в канонической ли­тературной редакции «Вишневого сада» находил подобного ему среди своих знакомых. Чеховский Епиходов, литературный тип, поглощал их всех, не исключая Егора. Все ассоциации сплелись у Чехова в тугой клу­бок, его не размотать.

Кто-то увидел в Епиходове даже неуклюжего Владимира Ивано­вича Немировича-Данченко. Он то спотыкался, то падал в самых непод­ходящих местах. А однажды ему прищемили бороду.

«Никто не наблюдает больше Епиходовых, чем мы, газетные люди,

— писал Амфитеатров в петербургской «Руси», рецензируя «Вишневый сад» Чехова. — Они усердные графоманы и заваливают редакции свои­ми безграмотными присылками, по преимуществу стихотворными. Это

— Епиходовы «случайные». Но в каждой редакции, типографии, книж­ном складе, газетной экспедиции можно найти своего постоянного Епиходова — и с тем же неудачеством на всех путях жизни, с теми же «двад­цатью двумя несчастьями» каждый день; с тою же симпатичною жаждою просвещения и уважения к своей личности, с тем же до болезненности доходящим самомнением, с тою же опасною манией преследования, с враждою к каждому, кто с ним не согласен и не находит его гением»17.

Кажется, что писано это с Егора Андреевича, служащего экспеди­тором у Станиславского или в конторе Театра-студии на Поварской.

Или — другой конкретный «случай» Епиходова, рассказанный С.А.Андреевским, известным в России адвокатом. Он относил свой слу­чай Епиходова, ревнующего Дуняшу к Яше, к своему подзащитному, убийце-психопату, который, играя Отелло в жизни, как, допустим, Со­леный — Лермонтова, шантажировал невесту револьвером. Револьвер он всегда носил в кармане. И так-таки выстрелил в нее в припадке рев­ности.

Образ, вышедший из жизни, из услуг лакея, из его неловкости и незадачливости, из его колоритной речи и демагогических рассужде­ний, из бесед писателя с Егором, читавшим ученые трактаты из библи­отеки Станиславского и воображавшим себя философом, возвращался в жизнь типическими чертами Епиходова.

И другие любимовские модели Чехова будто искали свое место в будущей пьесе, сочетавшей, как все у Чехова, документальную и чувст­венную человеческую реальность с высокой степенью литературно-ху­дожественных обобщений.

В архиве Чехова сохранилась августовская записочка и от Лили Глассби с аккуратной карандашной пометкой, сделанной рукой Чехова: «1902, VIII». Лили, заскучавшая без «брата Антона», когда он уехал из Любимовки, написала ему в Ялту, как они договорились:

Брат Антон!

Как дольго время по казаться как ты уехала от сюба, мне жаль по­тому я люблю знать что ты блызка. Как твое здоров?

Счастлилый ли ты? Мне очень жаль, что твое жена совсем одна, она я думать очень скучно.

У нас все здоров кроми Кока он себе нарезала нога, но теперь он то­же здоров. Маня Наташа и Женя тебе клониться и желаю тебе снасти и здоров.

Пожалуйста поскоры возвращаться или мы тебе не буду видитъ. Теперь ты писать мне письмо, потому ты мне сказала если я тебе буду писать ты мне тожо буду. Когда ты буду здес?

Прощай дорогой Брат.

Христос с тобой.

Люблю тебе.

Лили.

«Шарлотта говорит не на ломаном, а чисто русском языке; лишь изредка она вместо ь в конце слова произносит ъ и прилагательные пу­тает в мужском и женском роде», — пояснял Чехов роль Шарлотты, ког­да пьеса была закончена и отправлена в Москву, в Художественный те­атр.

Чехов обещанного письма Лили не написал, но попросил жену пе­редать и ей, и ее воспитанницам сестрам Смирновым, что скоро приедет в Москву и непременно увидится с ними.

Маня Смирнова завалила его письмами.

25 августа 1902 года, в один день с Лили, пра-Шарлоттой Иванов­ной - по версии Станиславского, Маня отправила Чехову предлинное письмо, полное любимовских зарисовок. Она тоже, как и Лили, скучала без Антона Павловича:

Так Вас недостает! [...] Сегодня у нас кофейное мороженое — груст­но, некому нести [...] Ваш отъезд ускорил приближение осени — природа тоскует, небо часто хмурится и плачет, деревья от скуки пожелтели и обсыпаются! Да и тепла нет; солнышко кисло улыбается и не греет. Вчера было что-то необыкновенное — две сильнейшие грозы, одна утром, другая под вечер, и воздух был такой странный, душный и жгучий; а ког­да находила туча, сделалось так темно, что у нас средь бела дня лампы зажгли. Знаете, Антон Павлович, — признавалась Маня Чехову, — я Вас заглазно полюбила, увидав «Дядю Ваню»; я не могу выразить, какое яс­ное, теплое, милое впечатление произвела на меня эта пьеса! И я теперь так рада, так счастлива, что с Вами познакомилась!

И незаметно для себя, совсем забыв, что пишет знаменитому писа­телю, Маня все писала и писала страницу за страницей.

Октябрь — ноябрь 1902 года Чехов провел, как и обещал, в Моск­ве, ненадолго съездив в Петербург. Его больше держали дома. Боялись простуд. Но один раз он все же выбрался в Москве на выставку «Мира искусства», где встретился с Маней и Наташей. Мане страсть как хоте­лось «поболтать» с Чеховым. Но на выставке не удалось. И она в де­кабрьском послании в Ялту, спросив его: «Как Вам понравилась эта вы­ставка?» — сама изложила ему все, что думала о «Бабах» Малявина, о портретах Серова, о Бразе и Врубеле и о четвертом симфоническом со­брании Московского Филармонического общества: об оркестре под уп­равлением Зилоти, исполнявшем музыку Шумана к драматической по­эме Байрона «Манфред», о солистах, хоре и о мелодекламации. В концерте участвовали Шаляпин и Комиссаржевская:

Шаляпин декламировал Манфреда — какой он гениальный! Декла­мировал с такой искренностью, с таким чувством и так просто, что можно было думать, у него действительно кружится голова, стоя на краю пропасти; он действительно останавливал хор криком: «Я знаю» [...] Музыка Шумана чудная, но, к сожалению, оркестр шел вяло, а один из хоров (басы), прошел совсем слабо. Шаляпин папе понравился больше знаменитого Поссарта. Комиссаржевская не особенно хороша, очень за­вывает, декламируя (там же:4).

После артистов Художественного Комиссаржевская казалась Мане слишком театральной.

Весь 1903 год Чехов получал от Мани длинные рецензии на спек­такли Художественного театра. Она из театра не вылезала с момента его открытия в 1898 году, со своих девчоночьих тринадцати. Теперь, в во­семнадцать, превратилась в ту постоянную публику Художественного театра, им воспитанную на Чехове, которую так не любил Владимир Сергеевич Алексеев. Ее глаза вовсе не залипли от чеховской «болотной тины», как именовал чеховские интонации Владимир Сергеевич. На­против, были широко распахнуты в мир, который ей открывали Чехов и Художественный театр, полный живой человеческой жизни, чувств и настроений российской интеллигенции, вступившей в XX век.

У Мани все только начиналось.

Подробно описала она Чехову «Столпы общества» с Ольгой Лео­нардовной в роли Лоны, которую та подучивала в Любимовке. А в сле­дующем сезоне столь же подробно - «Юлия Цезаря» с Качаловым, Ле­онидовым, Вишневским и Станиславским. Спектакль выпускал Неми­рович-Данченко с актерами, которым предстояло играть в «Вишневом саде». И к началу сезона 1903/04 гг. Чехов не прислал пьесы в Художе­ственный. «Цезарем» открывали шестой сезон театра. В антракте премьерного спектакля Маня виделась с Иваном Павловичем Чеховым и узнала от него, что «Мария Павловна везет нам желанный «Вишневый сад» и что Вы сами на днях приезжаете». Письмо Чехову о «Юлии Це­заре» Маня написала в ночь на 3 октября 1903 года:

Многоуважаемый Антон Павлович!

Сейчас вернулись с «Цезаря»! Художественный открылся; открыл­ся вчера, но спектакль кончился сегодня четверть второго. Наши все уже спят; я помираю от усталости, но чувствую потребность поговорить с вами, поделиться впечатлением. Дивно хорошо! Я все время Вас вспоми­нала и от души жалела, что Вас не было! Костюмы, декорации и вообще обстановка идеальны, лучшего немыслимо ожидать! Юлий Цезарь — Ка­чалов превосходен; игра, грим, костюм — все безупречно. Брут — дядя Костя — будет прекрасен спектаклей через десять; сейчас он не освоился с ролью и... заикается, будто нетвердо знает; но игра и теперь чудная! Кассий — Леонидов слишком кричит, а в сцене в палатке — ссора с Бру­том он совсем мне не понравился — он так там плачет, что вас смех разбирает. Антоний — Александр Леонидович* очень хорош, трогате­лен... он, пожалуй, на меня самое сильное впечатление произвел; особенно когда тихо говорит. Когда он возвышает голос выходит немного грубо, форсированно; но когда он начинает: «Я Цезаря пришел похоронить, а не хвалить»... или в сенате над трупом Цезаря грустит, отлично. Из сцен самая сильная и лучше всего сыгранная — смерть Цезаря; я сейчас неволь­но вздрагиваю при одном воспоминании. Они его превосходно окружают, наступают на него и наконец начинают наносить удары... он кричит, и вы чувствуете боль этих страшных ударов... а когда Цезарь бросается к Бруту и последний запускает свой кинжал... ой, жутко! Меня мороз по ко­же продирает! У меня и сейчас сердце так же бьется, как тогда... Эта сцена и папе больше всего понравилась. Отлично сделана гроза в первом действии — тучи находят, и вы это видите, о громе и молнии и говорить нечего! Тоже хорош призрак Цезаря в палатке Брута, кровавый приз... страшно, лучше не вспоминать одной среди ночи!

Зачем я Вам все это пишу!? Ведь Вы сами увидите и, наверное, уже много знаете по описаниям репетиций... но, Антон Павлович, мне надо высказаться, впечатление слишком сильное, а после Художественного театра я могу только Вам высказаться!

А все-таки, Антон Павлович, Художественный театр создан для Ваших пьес, и «Дядя Ваня» на меня сильнее впечатление произвел, чем даже «Цезарь». Кстати, я недавно прочла «Чайку», а сейчас перечиты­ваю «Дядю Ваню»...

Итак, я надеюсь, что я первая ласточка к Вам по открытии Худо­жественного, который теперь только Вас ждет.

«Прощайте, голубчик» (Д.В., d.IV).

М.Смирнова

 

Маня и в жизни говорила репликами чеховских пьес: «Мне надо высказаться», «Прощайте, голубчик», — когда-то сознавая, помечая, как в конце, цитату из любимого «Дяди Вани», из ее книги книг, как цитату из Библии — (Д.В., д.1У), а чаще — бессознательно, потому что сама бы­ла в жизни чеховским персонажем. Ближе всех ей была Соня Войниц-кая. И дядю Костю, «милого дядю», она любила, как Соня — дядю Ваню.

Маня писала Чехову красивым почерком на фирменной почтовой бумаге с белыми лебедями и белыми кувшинками на вяло-зеленых длинных стеблях, перевитых узором в стиле модерн. Последнее свое письмо к Марии Петровне Лилиной в связи с кончиной дяди Кости в 1938 году она, супруга врага народа, приговоренного к расстрелу с заме­ной его на 10 лет лагерей, напишет из Свердловска на желтом клочке в клеточку, вырванном из старой школьной тетрадки сына, нареченного конечно Костей. И почерком совершенно неузнаваемым...

От просьб Мани прислать ей весточку или фотопортрет Чехов де­ликатно уклонился. Это он умел. И ни Мане, ни Наташе, ни Жене Смирновым, ни Лили Глассби не ответил. Разве что выполнил просьбу Егора о рекомендации и Манину — выслал в Москву какие-то крым­ские шлепанцы.

Наташа писала реже Мани. И сдержанней. Свои письма к Чехову осени — зимы 1902-го начинала с трогательных рисунков акварельны­ми красками на детские темы в духе популярной художницы начала ве­ка Елизаветы Бём.

Но из всей обширной декабрьской 1902 года смирновской корре­спонденции Чехов выделил именно ее письмецо. «Наивнее и талантли­вее всех написала Наташа, художница, — сообщал он Ольге Леонардов­не. — Но как их много! Что, если у тебя будет столько дочерей!» Барышни Смирновы утомляли его тьмой поздравле­ний — с Рождеством, с наступающим и наступившим Новым годом — и наилучших пожеланий.

Наивная, талантливая пятнадцатилетняя гимназистка Наташа Смирнова многое проясняла ему в характере молоденькой девушки, принадлежавшей к совсем новому для него женскому типу — человека с активными желаниями, способного жить по-своему, подчиняя жизнь призванию.

Наташа выделялась даже в простеньком поздравлении.

Маня желала милому Антону Павловичу «много, много здоровья, счастья и всего самого лучшего, что можно пожелать».

Женя, пожелав многоуважаемому Антону Павловичу здоровья, возвращения «к нам в Любимовку» и посетовав на московские зиму и снег, в то время, как на юге «весна и цветы», просила прислать ей засу­шенный цветочек. «Любящая и уважающая» дорогого Антона Павловича Наташа же­лала ему всего того, что он сам называл хорошим. Но поздравительной открытки ей показалось мало, и она отправила ему письмо. То, которое понравилось Чехову:

Поздравляю Вас, Многоуважаемый Антон Павлович, с Праздником Рождества Христова и с Новым Годом и желаю Вам и тот и другой про­вести в полном здравии и благополучии. Вы вовремя уехали: после Вас у нас были сильнейшие морозы, а теперь вдруг оттепель вот уже несколь­ко дней. 21-го нас распустили на Праздники, чему я очень довольна, так как утомилась от занятий и вечного сидения между четырьмя душными стенами. Но я люблю свою гимназию и страшно жалко будет с ней рас­статься, когда я кончу. «Школьная жизнь» — это слово не всем понятно, но обязательно дорого. Сколько волнений, чувств, незабываемых момен­тов переживаешь, сидя в классе! Чувства любви, ненависти, страха, уни­жения, стыда, гордости вследствие удовлетворенного тщеславия, все это тесно живет рука об руку в этой гимназической чернильной атмо­сфере, в которой развиваются и берут первые уроки жизни молодые, от­зывчивые ко всему существа.

Страшно расставаться с этой жизнью и вступать в совершенно чу­жую и таинственную, но до этого еще два года, и я рано об этом говорю.

Вам, наверное, смешным покажется мое письмо потому, что я еще девочка, а Вы взрослый мужчина, но так как Вы писатель, Вы поймете все возрасты.

В Москве у нас обычная суета перед Праздниками, магазины пере­полнены и люди мечутся, теряя рассудок. У нас здесь знаменитый скри­пач Кубелик, и я его слышала. Действительно гений и может доставить громадное удовольствие.

Бываю на выставках часто, и хотя это мне большое удовольствие, но уж очень раздосадывает, когда хочется писать, а времени нет.

Ну, Бог даст, придет и мое время.

Наши Вам кланяются.

Остаюсь уважающая Вас

Наташа Смирнова.

P.S. Желала бы я знать, как Ваше здоровье и что Вы поделываете. Простите, что Вас утруждаю таким длинным письмом.

Маня упивалась сиюминутными впечатлениями, продлевая их в письмах кумирам, Ольге Леонардовне и Антону Павловичу.

Она витала в эмпиреях, отдаваясь эмоциям.

Наташа торопила время. Проявляя активно-творческое начало, размышляла о будущем, предчувствуя его, чужое и таинственное. Она страшилась будущего, но оно влекло ее. Она верила в себя, ощущая свой потенциал творческой личности: «Придет и мое время». Она летела ему навстречу, жертвуя сиюминутным интересом. У нее был твердый харак­тер: «Желала бы я знать». Новый, незнакомый Чехову, нечеховский ха­рактер.

Наташа совсем другая, нежели Маня, плачущая от бессилия или от восторга.

Наташа не будет рабски повиноваться кому бы то ни было. Она бу­дет жить по-своему, это ясно, что бы папа и мама ни советовали ей.

Она и в пятнадцать вполне самостоятельна. Она одолеет жизнь, а не жизнь ее, как прежних чеховских персонажей.

Есть в Наташе внутренняя сила: «Придет и мое время...»

Конечно, Наташа, а не Маня могла подсказать Чехову черты Ани Раневской — устремленной в будущее и «перевернувшей» свою жизнь праздной барышни.

«Перед нами откроется новый, чудный мир», — мечтает, как и Наташа, чеховская Аня Раневская, прощаясь с имением и вступая в но­вую жизнь — за его порогом, в которую звал ее Петя Трофимов.

Дуняшин Володя писем Чехову не писал.

Не было в нем внутренней свободы, раскрепощенности смирнов­ских барышень. Зато он жил по схеме, будто начертанной для него Че­ховым.

Чехов убедил Володю приготовиться к экзамену зрелости и посту­пить в университет.

В августе 1903 года Володя экстерном выдержал экзамены за VI класс гимназии.

Станиславский радовался этому событию.

Получив известие об успехе Володи, он писал жене в Любимовку:

Спасибо за твое письмо. Я его получил сегодня. Принес Володя с объ­явлением, приятным для меня, о том, что он выдержал экзамен. Моло­дец. Я сказал ему, чтоб в воскресенье он был в Любимовке. Не может ли mademoiselle* сходить с ним к Сергею Николаевичу** и добиться аудиен­ции с ним? Может быть, можно устроить его пансионером во Вторую гимназию? Если нет, то не посоветует ли он, куда его определить, или у кого навести справки, хотя бы и о провинции (Эрнестин Дюпон, гувернантка детей Станиславского. ** Смирнову.)

Снова устроить Володю пансионером во Вторую московскую мужскую, смирновскую гимназию, откуда его выгнали, не удалось. Наверное, по рекомендации Сергея Николаевича Смирнова Володя уехал в Орел и 3 июля 1905 года, проучившись в орловской гимназии в VII и в VIII классах, получил аттестат зрелости с оценками 5 по закону Бо­жьему и поведению и с четверками по остальным предметам.

В конце июля 1905 года московский мещанин Владимир Сергее­вич Сергеев, проживавший в Каретном ряду, по адресу Станиславско­го, и служивший в конторе Театра-студии на Поварской, подал проше­ние на имя ректора Московского университета — принять его на исто­рическое отделение историко-филологического факультета. Прошение было удовлетворено18.

Двадцатидвухлетний Владимир Сергеев, абитуриент, резко изме­нился в сравнении с Дуняшиным Володей — гимназистом. На фотогра­фии 1905 года, подшитой к его университетскому делу, Владимир Сер­геев - «чистюлька»: студенческий мундир на нем новенький, идеально пригнанный к фигуре; реденькие усики аккуратно подстрижены, воло­сы жиденькие, прическа — волосок к волоску.

«Что же, Петя? Отчего вы так подурнели? Отчего постарели? Вы были тогда совсем мальчиком а теперь волосы не густые...» — звучит за кадрами двух фотографий, гимназической и университетской, голос чеховской Раневской, вернувшейся домой через шесть лет.

Сыну горничной и барина на университетской фотографии хочет­ся выглядеть барином: белоснежно-крахмальная высокая, под подборо­док, стойка подвязана по моде широким темным бантом-бабочкой. Но для барина он скован, приглажен, прилизан, «социальную неполноцен­ность», загнанную внутрь, выдает укрощенно-смиренный, неуверенный взгляд, и барин он - «облезлый», если вспомнить седину и вальяжную артистичность барина настоящего — молодого Станиславского.

На университетской фотографии Дуняшин Володя - «обинтеллигентившийся» мещанин, словом Чехова о горьковском Ниле.

Чехов и в беллетристике, и в драме намеренно убирал «натуру» — концы, ведущие в его собственную жизнь и в иную конкретику, прячась за персонажами и пряча за ними их прообразы и прототипы.

Сочиняя своих героев по образу и подобию реальных людей свое­го окружения, он никогда не называл их подлинными именами. Он и брату Александру советовал, когда тот тащил в свою прозу имена род­ных и знакомых: «К чему Наташа, Коля, Тося? Точно вне тебя нет жиз­ни?! И кому интересно знать мою и твою жизнь, мои и твои мысли? Лю­дям давай людей, а не самого себя».

Оттого и имена знакомых Чехова, так или иначе попавших в «Вишневый сад», всплывают неожиданно, при изучении контекста жиз­ни Чехова в алексеевской Любимовке, где «Вишневый сад» если не за­думывался, то обдумывался, складывался в писательском воображении. Люди из чеховского окружения лета 1902 года - непереименованные Егор, Дуняша, няня — всплывают, как «белые нитки», которые Чехов не убрал. Справедливо полагая их невидимыми.

Он долго не мог приняться за «Вишневый сад».

Пока свежи были впечатления Любимовки — болел. Но и оттяги­вал начало работы, ожидая, пока любимовские впечатления не открис­таллизуются в типы. Он признавался, что умеет писать «только по вос­поминаниям, и никогда не писал непосредственно с натуры»: «Мне нужно, чтобы память моя процедила сюжет и чтобы на ней, как на филь­тре, осталось только то, что важно и типично».

Потом, когда стало полегче со здоровьем, когда он вошел в при­вычное ялтинское русло отшельничества и время стерло случайные черты реальности, отодвинуло реальность, возникли другие литератур­ные интересы, казалось бы надолго вытеснившие «Вишневый сад». На­писав «пьесоподобное» — одноактный монолог-водевиль «О вреде та­бака», Чехов принялся за повесть. «Пьесы не моху писать, меня теперь тянет к самой обыкновенной прозе», — сообщал он жене в сентябре 1902 года.

Беловая рукопись пьесы появилась в театре больше чем через год.

Но работа над «Вишневым садом», начатая в Любимовке, в тече­ние года не прерывалась. Она невидимо продолжалась в иных литера­турных формах.

Повесть, эта «самая обыкновенная проза», и была подступом к «Вишневому саду», к самой сложной, самой расплывчатой для него ли­нии молодых героев.

Ориентировочное название повести о молодых людях — «Невес­та» — так и закрепилось за ней. Она вышла в «Журнале для всех» в де­кабре 1903 года, тогда же, когда Художественный театр вовсю репетиро­вал «Вишневый сад», готовя его премьеру.

Повесть, где отчетлива авторская интонация, доведенная до автор­ского слова, и драму, где действуют сами герои, Чехов писал одновре­менно.






ТОП 5 статей:
Экономическая сущность инвестиций - Экономическая сущность инвестиций – долгосрочные вложения экономических ресурсов сроком более 1 года для получения прибыли путем...
Тема: Федеральный закон от 26.07.2006 N 135-ФЗ - На основании изучения ФЗ № 135, дайте максимально короткое определение следующих понятий с указанием статей и пунктов закона...
Сущность, функции и виды управления в телекоммуникациях - Цели достигаются с помощью различных принципов, функций и методов социально-экономического менеджмента...
Схема построения базисных индексов - Индекс (лат. INDEX – указатель, показатель) - относительная величина, показывающая, во сколько раз уровень изучаемого явления...
Тема 11. Международное космическое право - Правовой режим космического пространства и небесных тел. Принципы деятельности государств по исследованию...



©2015- 2024 pdnr.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.