Обратная связь
|
М. Юдалевич. Педагогике учился у Толстого
Рядом с Маркиным вспоминается другой наш учитель Алексей Иванович Емельянов.
До Алексея Ивановича литера- туру у нас преподавала Софья Петровна. Софья Петровна обладала невероятно красивым ровным почерком и сама была невероятно красивой и ровной, с гладкой прической и безупречным пробором. Софью Петровну мы любили и даже гордились ею. Правда, не так, как Алексеем Ивановичем.
Кстати, с ней для меня связан один памятный эпизод.
«Как я провел лето».
Тема сочинения написана мелом па классной доске. Написана невероятно красиво.
— Вам, ребята, совсем не обязательно описывать все лето, — объясняет Софья Петровна. — Достаточно взять один случай, один эпизод, который вам больше всего запомнился, взволновал, поразил вас.
Конечно, выбрать его нужно умело.
«Случай... Один случай...»
...Набитый людьми вагон. Торчащие со второй полки худые ноги с растрескавшимися пятками. Длинноволосая девушка с книжкой, по которой она чуть не ползает коротким вздернутым носиком и близорукими глазами, толстенькая, с налитыми жиром щечками старушка (мне кажется, что на щеках у нее выступает то самое аккуратно разрезанное сало, что она все время жует, разложив на почерневшей газете). И шумные заядлые картежники из соседнего с нашими купе. Играют картежники только в одну игру — подкидного дурака.
— Сразимся, — рубит зачинщик, басовитый лысый мужчина. И непонятно — предлагает он или приказывает. И другой, улыбчивый, усатый, проворно выдвигает свой деревянный чемодан, ставит ребром между играющими. Наискосок друг от друга занимают места еще двое: цыгановатого вида старик с черной в серебряных нитях бородой и его партнер — молчали1 вый, толстощекий парень.
Может быть, это пришло позже, после той трагедии, которая нежданно ворвалась в лениво текущую жизнь нашего вагона, но, кажется, из всего его населения я сразу же выделил усатого. Нравилось его имя — Георгий Николаевич: его приветливая улыбка, пышные, спокойные светло-русые усы, которые он все время неторопливо поглаживал.
Поезд наш идет медленно и останавливается на удивление часто. Он останавливается возле грустных осенних е пожелтевшей листвой деревьев, возле кустов, телеграфных столбов и просто в тени. Часами, как скованный, стоит на разъездах- перед двумя-тремя, а то и одним домиком. И почему-то торопливо рвется вперед только на больших станциях.
Здесь сразу начинается суматоха. Встречные потоки пассажиров с чемоданами и узлами устремляются из вагона и в вагон. Люди толкаются, переругиваются, нервно кричат, теряя и находя друг друга.
В толпе, выбирающейся из нашего вагона, непременно погромыхивает чайником Георгий Николаевич: «Пропустите водохлеба, тороплюсь, вода остынет», — выкрикивает он и сноровисто продвигается сквозь толпу, пересекает занятые составами пути и всегда успевает запастись бесценным в дороге кипятком.
Беда случилась в полдень на станции Тайга. Мне почудилось, черная страшная птица влетела в открытое окно вагона. Влетела и заметалась, забилась между полками, в тесных стенах, под низким потолком. Но это была не птица. Это был дикий, плещущийся ужасом женский крик. Мужчины бросились на перрон, женщины приникли к окнам. Я тоже кинулся было к окну, но мама оттащила меня: «Тебе нельзя смотреть! Нельзя!..»
Я выскользнул из ее рук, побежал в соседнее купе и, взобравшись на первую полку, из-за чьей-то широкой спины выглянул в окно.
Прямо перед окном лежал Георгий Николаевич, а над ним нависло полукружье людей. Лицо Георгия Николаевича, как всегда, весело улыбалось, только усы покраснели: струйка крови бежала изо рта. На солнце блестел медный чайник, чуть неподалеку валялась крышка от него.
Как все произошло, я узнал, когда поезд уже тронулся. Оказывается, Георгий Николаевич, сокращая путь к водогрейке, решил пройти под вагоном соседнего состава. А состав в это время не то чтобы тронулся, но весь дрогнул, подался вперед на какой-нибудь метр. Георгия Николаевича не переехало, а поддавило колесом. Он выбрался из-под колеса, шатаясь, сделал несколько шагов и упал возле своего вагона.
Остаток дня в вагоне только и говорили об этой трагедии. Все жалели Георгия Николаевича. Лысый картежник пробасил: «Двоих детей оставил». И лицо его болезненно сморщилось.
А я выбрался в тамбур и один тихо и долго плакал. Было нестерпимо жаль Георгия Николаевича, жгла обида на несправедливость, нелепость всего происшедшего.
Ночью я кричал во сне. Встревоженная мама почти до утра просидела надо мной..
Проснулся поздно. И, как это бывает только утрами и, наверное, только в детском уме и воображении, в одну секунду воскресло непоправимое вчерашнее событие. Всего пронзила острая горькая боль.
— Сразимся!
Я вскочил.
Бас был знакомый, густой, предвкушающий удовольствие.
— Сразимся.
Значит, все трагическое мне приснилось. Просто был страшный сон. Страшный и глупый! Как это мог Георгий Николаевич, такой быстрый, верткий, попасть под колеса!
Побежал в соседнее купе. На месте Георгия Николаевича сидел с картами в руках совсем другой человек. Сухопарый, тонкогубый, он часто моргал глазами, словно им мешал яркий свет. Руки его все время двигались.
Мне хотелось куда-то скрыться, исчезнуть, что-то сделать, закричать: «Так нельзя, нельзя, потому что это неправильно!»
Я оглянулся вокруг. В вагоне все были спокойны. Длинноволосая девушка ползала кончиком вздернутого носика по книжке. Толстенькая старушка жевала свое сало, и оно лоснилось на ее жирных щеках. Грузный мужчина с таким же, какой был у Георгия Николаевича, медным чайником пробирался к выходу. Наверное, скоро остановка...
Конечно же, это было детское восприятие. Конечно же, я просто не мог тогда понимать, что если драматическое и трагическое не будет забываться, жизнь сделается невыносимой. Но тогда реакция была именно такой.
...Софья Петровна раздает тетради.
— Ты, Вера, молодец: все ясно, четко. И случай поучительный, и вывод из него.
— Тебе, Коля, тройка. Содержание неплохое, но целых четыре ошибки. Помимо всего, надо учиться обходить те слова, в правописании которых не уверен.
— А тебе, к сожалению, пришлось поставить два.
Это мне — два.
— Во-первых, и сам эпизод, который ты взял, не типичен. Вот Вера написала о том, как ребята в горах попали в беду, а незнакомые люди их выручили. Это характерно для наших людей. Об этом следует писать. А ты взял несчастный случай. Но, впрочем, все это еще полбеды. Для чего вообще ты это написал? Где у тебя мысль? Где идея?
— Да, — повторила Софья Петровна, — к сожалению, пришлось поставить тебе два.
Признаться, всех нас тогда не очень волновали оценки. Однако на этот раз в неокрепшем детском умишке даже теснились возражения, что-то вроде того: и я не раз видел, как люди приходили друд другу на помощь, но разве от этого не больнее, не обиднее людское равнодушие?
Понятно, я не решился защищать сочинение, в котором нет идеи, но двойка сильно огорчила меня. Может быть, это было связано с какими-то предощущениями?..
В отличие от Софьи Петровны пришедший к нам в седьмую группу Алексей Иванович имел довольно ординарную наружность. Сухощавый, пожилой, в неизменном пенсне на маленьком хрящеватом носу, он выглядел небольшого масштаба канцелярским или счетным работником — счетоводом, статистиком, делопроизводителем. Впечатление подкрепляла писарская мозоль на среднем пальце. Очень скоро Алексей Иванович дал нам сочинение: «Рассказываю о своем друге...» И один мальчик — Вася Казанцев — сдал тетрадь, в которой учитель мог прочесть только одну фразу: «У меня нет друга».
Раздавая работы, Алексей Иванович прочел два сочинения.
«Мой друг очень хороший, — утверждалось в одном из них. — Он всегда слушается учителей и родителей, соблюдает режим дня. У него нет никаких тайн и секретов. Однажды я позвал его смотреть кинобоевик. Но он увидел на афише «Дети до шестнадцати лет не допускаются» и не пошел. Хотя контролер — наша соседка, и я мог провести его, но мой друг отказался».
Прочитав это, оказавшееся довольно длинным сочинение, учитель сказал:
— А теперь я прочту вам самое короткое.
И прочел сочинение Васи Казанцева, состоящее из четырех слов.
Класс встретил его дружным смехом.
— Теперь оценки, — продолжал литератор. — Читая первое сочинение, я ощущал неловкость. Чувствую, что неловко было и вам, потому что все написанное — неправда. Не знаю среди вас таких пай-мальчиков, не верю, что с такими мальчиками можно подружиться. А вдруг не там перейдешь улицу и — дружба врозь. За это сочинение я поставил два. Вася Казанцев, правда, не перетрудился. Но зато написал чистейшую правду. Это дает основание полагать, что друзья у Васи будут. Ставлю Вдсе четыре.
Уроки Алексея Ивановича были всегда интересны. Учитель не только принадлежал к племени книголюбов и редких знатоков литературы, не только знал на память и мастерски читал десятки стихотворений, целые поэмы, даже главы прозы, в нем жила еще страсть пропагандиста и трибуна. Это был своего рода школьный и провинциальный Грановский, конечно, без той широты и глубины мысли, какие отличали знаменитого профессора. Но тоже с постоянным стремлением к обобщениям, доходящей иногда до парадоксальности самостоятельностью суждений.
От него, в своей седьмой группе, бывшей группе «идиотов», я услышал многое, в том числе и такое, что тогда не мог правильно воспринять и оценить, но что застряло в памяти на всю жизнь.
Видно, недаром Алексей Иванович часто предупреждал нас: «Это постарайтесь запомнить. Поймете позже»,
И до сих пор, вспоминая мысли своего старого учителя, поражаюсь ими. Алексей Иванович считал, например, что Тихон в «Грозе» А. Н. Островского, лицо не менее трагическое, чем Катерина. Положение Тихона даже более безысходно. Катерина не принимает мир Кабанихи и даже опротестовывает его нормы и обычаи, уходя из него, хотя бы путем самоубийства. А Тихон безволен, всех боится, да еще любит жену, что тоже в его окружении — трагедия.
В доказательство учитель на какие-то секунды становился Тихоном Кабановым: «Вот маменька говорит: ее надо живую в землю закопать, чтоб она казнилась! А я ее люблю, мне ее жаль пальцем тронуть». Он произносил это с такой болью и растерянностью, с таким проникновением в образ, что весь класс замирал.
Алексей Иванович утверждал, что люди, подобные Тихону, вызывают жалость, и. опять превращался в раздавленного горем и отчаянием Кабанова: «Хорошо тебе, Катя! А я-то зачем остался жить на свете да мучиться!»
С такой трактовкой Тихона я встретился почти через полвека, когда смотрел «Грозу» в Малом театре в постановке Бориса Бабочкина. Сам уже седой старик, сидя среди зрителей столичного театра, я с изумлением и уважением думал об учителе литературы из провинциального сибирского городка.
Легко догадаться, Алексей Иванович не признавал никаких бригадно-лабораторных методов. Однажды дома моя сестра, тогда молодая учительница, с недоумением и некоторым испугом рассказывала о речи литератора Алексея Ивановича Емельянова на учительской конференции.
«Я учился педагогике у Толстого и Ушинского. Уважаемая Паркхерст — пробел в моем образовании».
Я узнал, что учителя восторженно аплодировали Алексею Ивановичу. Но докладчик в заключительном слове называл его горе-теоретиком, доморощенным философом и грозил какими-то выводами.
Естественно, не разобравшись в сути дискуссии, я понял одно, что любимому учителю грозят серьезные неприятности.
Придя в школу, поделился своими опасениями:
— Эй, идиоты! — Так мы нередко, по старой памяти, титуловали друг друга. — Божьему человеку каюк.
Прозвище было у каждого из наших учителей, Алексея Ивановича прозвали Алексеем божьим человеком.
Ребята бурно выразили свое возмущение.
А события не заставили долго ждать: примерно через неделю перед уроком литературы несколько девятиклассников в дополнение к тем столам, за которыми мы сидели (парты были неудобны для бригадной проработки), внесли в наш класс еще один стол.
— Для комиссии, — важно и загадочно отвечали они на наши вопросы.
Алексей Иванович явился в сопровождении директора школы и еще пяти или шести женщин и мужчин, по преимуществу молодых. Среди них был и знакомый нам педагог-педолог — Станислав Петрович.
Учитель начал урок с опроса, и мы сразу поняли, что он не стремится показать группу в лучшем свете, как это делали многие. Спрашивал тех, чьи знания ему необходимо выяснить. Однако по его предмету у нас вообще не было отстающих, а последнее время мы демонстративно не прорабатывали, а изучали литературу с особым рвением.
Скамья, на которой восседала наша бригада, почти вплотную примыкала к столу комиссии. Каждое слово, сказанное учителями, долетало до нас.
Не скажу, хорошо — блестяще отвечал самый маленький в нашем классе мальчик — Володя Литуев, Литуйчик, как мы его называли.
— Был в группе дефективных, — заметил директор.
— Как он туда попал? — удивился Станислав Петрович.
— Не в результате вашего эксперимента?
Насмешливый голосок принадлежал самой молоденькой из учителей, розовощекой, большеглазой, с ярким, готовым сложиться в насмешливую улыбку ртом.
— Что вы! Ему впору в группу гениев.
— А некоторым гениям...
Директор оборвал фразу. Но даже нам было понятно, что он хотел сказать о «некоторых гениях» и кого относил к ним.
— Н-да, — услышали мы вновь Станислава Петровича. — Однако странно ведется опрос. В индивидуальном порядке — полное пренебрежение бригадно-лабора- торным методом...
Я спиной почувствовал, как педагог-педолог деловито откидывает со лба свои длинные волосы.
Окончив опрос, Алексей Иванович написал на доске тему урока — «Тарас Бульба». И подошло наше время, наш праздник. До сей поры этот праздник с нами.
Часто говорят — родина начинается с ветлы под окном, с белоствольной березки на сельской околице, с улицы детства, пусть порой и неказистой, но своей до выбоины на мостовой, щербинке на фасаде здания. Наконец, с того города, поселка, деревни, с того окрестного леска, поля, речки, что мы зовем своими, даже когда живем за тысячи верст от них. Но она начинается еще и с первых прочитанных книг, школьного братства, вдохновенных учителей, которые учили правде и добру, не меньше как от имени России.
Не хочу вульгаризировать, не хочу проводить слишком прямые линии, но верю: когда в сорок первом барнаульские парни стояли насмерть под Москвой, ни один видел наш притихший класс и старого учителя, что с душевным жаром, непоколебимой убежденностью читал (разумеется, по памяти) гоголевские слова: «Да разве найдутся на свете такие огни, муки и такая сила, которая бы пересилила русскую силу». И еще уверен — и Петя Попов, и Коля Таскин, и Ахмед Тухватуллин, и Миша Курмачев, и Вася Казанцев, что побывали в годы войны в суровых переделках, не раз вспоминали напутствие своего учителя: «И может случиться, дети, что грянут великие громы. И новым содержанием обогатится обычное обращение «товарищ», и новым смыслом гоголевское: «бывали и в других землях товарищи, но таких, как в русской земле, не было таких товарищей...»
Вернемся в седьмую группу двадцать второй барнаульской школы, где преподаватель литературы Алексей Иванович Емельянов рассказывает о гоголевском Тарасе Бульбе.
Ни шепотка, ни шороха'. Давно притихли и члены комиссии.
Сорок пар ребячьих глаз впились в учителя, словно, боясь упустить какой-нибудь его жест, малейшее движение его лица. И в этих глазах, по-детски восприимчивых и переменчивых, как в зеркале, отражается все, что происходит с Тарасом и его сынами.
А когда Алексей Иванович дошел до гибели Тараса, до того, как связали его вражьи ляхи веревками и цепями,-как прикрутили к столбу и даже прибили правую руку гвоздями, заблестели на глазах у девчонок, да что греха таить, и у некоторых мальчишек светлые слезинки. \
Прозвенел звонок. Но класс по-прежнему сидел не шелохнувшись. Началась большая перемена, и литератор прихватил изрядную ее часть.
Но вот он закончил. Первыми поднялись члены комиссии. И я заметил, что розовощекая просмешница, не стыдясь, терла глаза маленьким белоснежным платочком.
Однако удивило не это, даже не то, что маленький Николай Николаевич —• директор школы — посматривал так празднично, так победно, будто это он провел сейчас блестяще урок, а Алексей Иванович, наоборот, выглядел, как всегда, неприметно, буднично.
Удивила перемена во всем облике педагога-педолога. Он то обращался к директору, бормоча какие-то слова, то бросался жать руку смущенному Алексею Ивановичу, то гладил по голове не менее смущенных ребятишек.
А молоденькая учительница, уложив, наконец, в изящную сумочку свой платочек, тоже подошла к Алексею Ивановичу:
— Сегодня я впервые пожалела, что давно уже окончила школу!
— Видимо, это и будем считать выводом комиссии,— заявил директор и первым вышел из класса.
— Что, съели? — выкрикнул Петька Попов, когда учителя ушли. — А ты еще канючил, — обернулся он ко мне, — божьему человеку каюк... Да наш божий человек!..
Петька, наверное, хотел сказать, что Алексей Иванович — талант, что он педагог божьей милостью, что он вправе пренебречь какой-нибудь нудной инструкцией, наоборот, его практика, его педагогика может стать основой инструкций.
Но Петька, как, впрочем, и все мы, в то время не знал таких слов, он выразил свои чувства иначе — просто поднес к самому моему носу крепко сжатый кулак.
|
|