Обратная связь
|
Чарлз Дарвин в шаржах современников Нужно иметь в виду это состояние вопроса, чтобы понять причину огромного воздействия книги Дарвина. Вместе с тем, нам становится понятным великое значение гения в развитии человечества. Часто говорят, что гений высказывает только то, что уже назрело в умах толпы. Но вот вам теория Дарвина. Она сформировалась в его голове еще в 1839 году; затем он разрабатывал ее в течение 20 лет, и за все это время из массы ученых, интересовавшихся вопросом о происхождении видов, только Уоллес додумался до той же теории. Правда, еще в 1831 году некий Патрик Мэтью в специальном техническом сочинении высказал мысль об отборе, в общих чертах сходную с учением Дарвина. Но сам он не понял значения того, что высказал, и никто из ученых не обратил внимания на его книгу. Это был случай – не особенно редкий в истории науки, – когда великая идея каким-то чудом попадает в посредственную голову.
Конечно, теория Дарвина подготавливалась исподволь. Как мы только что видели, историю биологической науки до Дарвина можно рассматривать как бессознательное стремление к установке эволюционного принципа. В этом смысле его теория является необходимым и неизбежным следствием предыдущего. Но видел ли кто-нибудь это следствие? Нет, эволюционисты вроде Ламарка и Чамберса действовали в ущерб своей идее. Далекие от правильного решения вопроса, они все более и «более удалялись от него. Они чувствовали, что где-то есть верный путь, но удалялись от него. И что же выходило? Вместо того, чтобы подготовить ученый мир к приему теории, они только компрометировали ее своими фантазиями.
Дарвин, строго державшийся фактической почвы, не мог не относиться отрицательно к попыткам прежних эволюционистов.
«Боже избави меня от ламарковских бессмыслиц вроде „склонности к прогрессу“, „приспособления вследствие медленного действия воли животного“ и тому подобных», – писал он Гукеру в 1844 году.
«Вы считаете мои воззрения видоизмененным учением Ламарка, – пишет он Лайелю. – Мне кажется, это неверно. Платон, Бюффон, мой дед и другие до Ламарка принимали как очевидное мнение, что, если виды не созданы отдельно, то они должны происходить от других видов: вот все, что я нахожу общего между «Происхождением видов» и Ламарком. Я думаю, что представлять дело в том виде, как Вы его представляете, – значит вредить приему теории, так как Ваша точка зрения ставит взгляды Уоллеса и мои в связь с книгой, которую я после двукратного внимательного чтения должен признать жалкой книгой и из которой я, к своему величайшему изумлению, ничего не мог вынести».
Но, относясь отрицательно к прежним эволюционистским попыткам, Дарвин видел правильный путь к решению вопроса, тогда как остальные натуралисты даже не подозревали о его существовании.
Теория Дарвина была необходима – этим объясняется ее быстрое распространение. Теория Дарвина была неожиданна – этим объясняется прием, оказанный ей в первые минуты. В самом деле, зная быстрое и повсеместное распространение дарвинизма, мы готовы думать, что открытие Дарвина было сразу принято ученым миром, не в пример прочим великим открытиям, которые, как известно, всегда встречались бешеным лаем, свистом, визгом и писком обскурантов.
Но та же судьба постигла и Дарвина. «Происхождение видов» было встречено кратковременным, правда, но тем более оглушительным взрывом ругательств. «Поверхностное учение, позорящее науку», «грубый материализм», «безнравственный ум» и тому подобные малоубедительные, но достаточно крепкие выражения посыпались градом со стороны ортодоксальных натуралистов и теологов. Последние в особенности подняли «плач, и рыдание, и вопль великий». В летописях английской науки памятно бурное заседание Британской ассоциации, на котором противником Дарвина выступил епископ Оксфордский. Епископ, что называется, ни аза не смыслил в естествознании, но тем более яду подлил в свое «сообщение», что, впрочем, не помешало Гексли разбить его наголову. Из ученых противниками Дарвина явились Ричард Оуэн, Агассиц, Сэджвик и другие. Сэджвик, старый учитель Дарвина, обрушился на его книгу в самых свирепых выражениях, обвиняя ее в бесчестии, материализме, атеизме и прочих грехах. «Бедный старый Сэджвик совершенно взбесился, – писал по этому поводу Дарвин. – „Деморализованный рассудок!“ Если я его встречу – непременно скажу ему, что я никогда не думал, чтобы инквизитор мог быть хорошим человеком, но теперь вижу, что можно желать зажарить ближнего и иметь при этом такое великолепное и доброе сердце, как у Сэджвика».
На защиту Дарвина выступили Гукер, Гексли, Аза-Грей и немного позднее Лайель (с колебаниями и оговорками).
Наиболее враждебный прием новая теория встретила во Франции. Флуранс, Эли де Бомон и вообще академические светила отнеслись к ней с величайшим презрением. Флуранс дал очень резкий и пренебрежительный отзыв о «Происхождении видов»; сущность его аргументации сводилась, впрочем, к тому, что он, Флуранс, непременный секретарь академии, не признает, не одобряет и не разрешает, а следовательно, теория никуда не годится. Долгое время «Происхождение видов» оставалось даже непереведенным на французский язык. Нельзя было найти издателя: Бэльер, Массой, Гашетт (известные парижские издатели) презрительно отказывались от книги. Может быть, нерасположение французских ученых объясняется отчасти влиянием Ламарка и Сент-Илера, которые своими фантазиями убили, интерес к предмету.
Отношение немецких ученых к Дарвину охарактеризовано Геккелем: «В 1863 году, четыре года спустя после появления главного сочинения Дарвина, я говорил о его значении на конгрессе естествоиспытателей в Штеттине; большинство было того мнения, что о подобных фантазиях не стоит и рассуждать серьезно. Один почтенный зоолог объявил, что, по его мнению, вся теория – „невинный послеобеденный сон“; другой сравнил ее со столоверчением; знаменитый ботаник заметил, что, по его мнению, эти „ни на чем не основанные гипотезы“ противоречат всем фактам; известный геолог заявил, что за этим мимолетным бредом последует неизбежное отрезвление; замечательный физиолог назвал книгу Дарвина романом; анатом утверждал, что через несколько лет о ней никто и не вспомнит. Объемистые сочинения и бесчисленные диссертации доказывали миру, что теория Дарвина ложна, вредна, противоречит всем фактическим данным...» (Наеckel. Die Naturanschauung von Darwin, Goethe und Lamark. 1882).
Дарвин был подготовлен к такой встрече. «Когда я в последний раз видел моего старого друга Фальконера, – писал он Аза-Грею в 1857 году, – он напал на меня очень запальчиво, хотя вполне дружелюбно, и сказал мне: „Вы принесете больше вреда, чем десять натуралистов могут принести пользы. Я вижу, что Вы уже совратили и почти погубили Гукера...“ Вот как возмущаются мои старые друзья; после этого Вы не удивитесь, что я ожидаю враждебного отношения к моим воззрениям».
«Я думаю, что сюда притянут и религию», – замечает он в одном письме к Гукеру.
«Я так привык ожидать возражений и даже презрения, – пишет он Гукеру же, – что на минуту позабыл, что Вы – единственный человек, в котором я всегда встречал сочувствие».
Тем не менее, он не отвечал своим критикам. Он раз и навсегда положил себе за правило воздерживаться от полемики, так как понимал, что успех той или другой теории зависит не от критических статей pro и contra, а от того, насколько она окажется необходимой для дальнейшего развития науки.
Период отрицания и нападок тянулся три-четыре года. Теологи бранились, академики брюзжали, большинство ученых молча переваривало новую теорию.
Тем более сильный взрыв энтузиазма последовал в ближайшие годы. В нем потонули вопли теологов и брюзжанье стариков. Прошло немного лет, и теория Дарвина стала руководящим принципом науки.
Во всяком случае, мы не видим умов, «назревших» для принятия новой истины. Она разразилась над ученым миром подобно грому. Были работники, подготавливавшие, сами того не сознавая, материал для эволюционного здания, – но работник может вовсе не понимать и не знать планов архитектора. Конечно, и архитектор не может творить из ничего. Не будь материалов, накопленных Кювье, Агассицем, Бэром и прочими, и прочими, и Дарвину не на чем было бы основывать свое открытие. В этом – но только в этом – смысле мы и говорим, что великое открытие не является случайно, а вырастает естественно, подготовленное всей предыдущей эпохой. Но отсюда вовсе не следует обратного, то есть что не будь гения – открытие все равно явилось бы; не будь архитектора – здание все-таки было бы воздвигнуто трудами одних плотников, каменщиков и других. Мы знаем в истории человечества эпохи, когда оно почему-то оскудевает великими умами. В таких случаях развитие его прекращается или даже идет обратным ходом. Не то чтобы исчезали науки, нет, они продолжают существовать и разрабатываться. Пишут книги, собирают факты, обсуждают вопросы, компилируют, диспутируют. Но дух толпы водворился в царстве науки, пошлость заняла престол гения, бабьи сказки вытесняют великие идеи. Аристотель сменился Плинием, творчество – компиляцией, философия – схоластикой... Такой момент упадка пережило человечество в эпоху падения классического мира.
Одну из причин успеха теории нужно искать в достоинствах самой книги Дарвина. Недостаточно высказать идею – необходимо еще и связать ее с фактами, и эта часть задачи – едва ли не самая трудная. Если бы Дарвин высказал свою мысль в общей форме, как Уоллес, она, конечно, не произвела бы и сотой доли своего действия. Но он проследил ее до самых отдаленных последствий, связал с данными различных отраслей науки, подкрепил несокрушимой батареей фактов. Он не только открыл закон, но и показал, как этот закон проявляется в разнообразных сферах явлений.
Эта труднейшая часть задачи была выполнена с таким совершенством, что противникам оставалось только браниться... Ни одно ученое произведение не подвергалось такой ожесточенной, такой придирчивой, цепкой, сварливой критике. Тома, томики и томищи исписаны противниками Дарвина. Тут было все: и придирки к словам, и голая ругань, и семинарская казуистика, и лирические декламации, и презрительное профессорское фырканье, и, к сожалению, редко – серьезная фактическая критика. На Дарвине сбылось изречение: кому много дано – с того много и спросится. Такому «сыску» не подвергался, кажется, ни один ученый. Зато ни один ученый не был так вооружен против нападений: «В течение многих лет я придерживался правила отмечать немедленно всякий факт, всякую мысль, всякое наблюдение, противоречившие моим общим выводам, так как по опыту убедился, что подобные факты легче ускользают из памяти, чем благоприятные». Эта погоня за затруднениями имела следствием то, что ни один из критиков не мог указать возражения, пропущенного Дарвином.
Но еще большее значение имела необходимость теории для дальнейшего развития науки. Оказалось, что нападать на нее можно, но работать без нее нельзя. Оглянувшись на то, что уже сделано, натуралисты убедились, что, сами того не сознавая, шли к признанию эволюционного принципа. Что же оставалось делать? Отвергнуть всю прежнюю работу? Но это значило отвергнуть науку.
Выбора не оставалось. То, что делалось бессознательно, стали делать сознательно – вот различие науки до Дарвина и после Дарвина. Раньше искали на ощупь, в темноте; теперь стали искать при ярком свете новой истины. И, как это всегда бывает, поиски сделались несравненно успешнее, быстрее, богаче результатами.
Систематик, который прежде тщетно убивал время и труд, пытаясь найти критерий вида и не зная, что ему делать с сомнительными и переходными формами, теперь понял свою истинную цель и обратился к поискам связи между видами, к определению места, занимаемого каждым в общем генеалогическом дереве.
То же самое произошло и в других отраслях науки. Поставив своей задачей поиски связи между организмами и восстановление их родословного дерева, увидели, что признаки этой связи открываются на каждом шагу: там, где раньше их не видели и пропускали. Чем глубже анатом вникает в строение организмов, чем тщательнее эмбриолог изучает развитие зародыша, тем больше и больше находят они следов общего происхождения. Можно сказать, что всякая новая анатомическая или эмбриологическая работа, независимо от своего частного значения, бросает свет на генетические отношения организмов. Исследования вроде работ Ковалевского, открывшего в личинках асцидий общего предка позвоночных, или Гофмейстера, нашедшего связующие звенья между цветковыми и бесцветковыми растениями, выясняют отношения таких огромных отделов, как позвоночные и беспозвоночные – в животном, семянные и споровые – в растительном царствах. Более мелкие работы определяют связь между отрядами, семействами, родами. Чтобы недалеко ходить за примерами, обратимся к ученой литературе последних двух-трех лет. Просматривая более или менее выдающиеся работы, мы встречаем исследования братьев Саразен, Семена и других над иглокожими, бросающие новый и неожиданный свет на родство и генеалогию различных классов этих животных; Бовери, которому удалось найти связь между группами актиний, до сих пор казавшимися резко обособленными; Гаманна, уничтожившего пробел между круглыми и колючеголовыми глистами; Эймера, пытающегося восстановить родословное дерево хищных млекопитающих на основании их окраски и строения челюсти; Олдфилда Томаса о генеалогии и постепенной выработке зубов млекопитающих и так далее, и так далее.
Но, может быть, ни одна наука не дала таких наглядных доказательств в пользу эволюционной теории, как палеонтология. Эмбриология, сравнительная анатомия дают нам возможность заключать о постепенном развитии организмов, – палеонтология дает возможность видеть эту цепь существ, постепенно переходящих из одного типа в другой. Во времена Дарвина еще не было известно переходных, связующих форм. Вследствие этого противники эволюционизма ссылались на палеонтологию как на сильный аргумент против Дарвина. Прошло немного лет, – и та же наука превратилась в сильнейший аргумент за теорию. Открылась масса связующих форм, и задача палеонтолога сама собою свелась к восстановлению генеалогии животных и растений. Приведем несколько наиболее поразительных примеров. Птицы и пресмыкающиеся – что общего между этими животными? Вроде бы ничего. И, однако палеонтологи открыли ряд форм, связующих эти два типа путем постепеннейших переходов. Знаменитый археоптерикс – полуптица, полуящерица; ряд вооруженных зубами птиц, найденных Маршем в меловых пластах Америки, – вот эти звенья, благодаря которым мы не можем сказать, где кончается пресмыкающееся и начинается птица. Есть формы, которые можно назвать пресмыкающимися с признаками птиц; есть формы, которые можно назвать птицами с признаками пресмыкающихся. Не менее замечательны исследования Годри, Копа, В. Ковалевского, Фильоля и других относительно млекопитающих. Здесь тоже удалось восстановить замечательно полные родословные. Лошадь, тапир и носорог – животные совершенно различные, типы резко обособленные... Но лошадь путем постепенных переходов связана с палеотерием; такие же промежуточные звенья связывают палеотерия с носорогом; то же и с тапиром. Палеотерий был найден еще Кювье, но в то время еще не были открыты связующие формы, и основатель палеонтологии считал палеотерия, тапира, носорога и лошадь независимыми, обособленными формами. Теперь это невозможно, потому что мы не можем сказать, где кончается палеотерий и начинается каждый из трех происшедших от него типов. Подобные и еще более поразительные примеры можно было бы указать во всех других отделах животного царства, но это завело бы нас слишком далеко. Почти каждая палеонтологическая работа указывает какое-нибудь новое звено в общей генеалогической цепи.
Таким образом, все отрасли биологии ведут к одной общей цели: уяснению родства между организмами. Общее происхождение всех органических форм сделалось фактом, против которого никто не спорит. Всякая полемика прекратилась сама собою, когда оказалось, что без эволюционного принципа нельзя работать.
Вне научной сферы еще пытаются иногда воскресить давно истлевший труп учения о неподвижности видов; в науке совершившийся факт уже признан. Современная биология есть эволюционное учение в приложении к органическому миру, как геология после Лайеля представляет эволюционное учение в приложении к миру неорганическому, точнее – к истории земной коры...
Мы обязаны этим Дарвину, и в этом – его крупнейшая заслуга. Он сам хорошо понимал это: «Будет ли натуралист придерживаться воззрений Ламарка, Чамберса или моих и Уоллеса или выработает себе какие-нибудь другие, – это не важно в сравнении с признанием того, что виды происходят одни от других, а не созданы отдельно; ибо перед тем, кто принимает эту великую общую истину, открывается обширное поле для дальнейших исследований».
Несколько иначе обстоит дело с теорией естественного отбора. Многие из эволюционистов находят, что естественный отбор недостаточен для объяснения всех явлений происхождения видов (Romanes. Physiological selection J. of. L. s. V. XIX. № 115).
Должно, однако, заметить, что никому еще не удалось представить сколько-нибудь удовлетворительной теории взамен или в дополнение дарвинской. Время от времени врываются в область науки новые объяснения и гипотезы – и тотчас выбрасываются, как мяч, брошенный сильною рукою в воду, погружается в нее на мгновение, но тотчас всплывает вследствие своей легковесности. Так было с теориями Келликера, М. Вагнера, с учением Нэгели, опровергнутым в самый момент его появления, и прочими.
В итоге современное состояние вопроса можно сформулировать так: эволюционное учение сделалось незыблемым фактом, а естественный отбор – единственным пока объяснением процесса эволюции.
Никто из ученых не отрицает фактов борьбы за существование, изменчивости и наследственности, и их неизбежного следствия – отбора. Но достаточны ли эти факты для объяснения всех явлений развития, не найдутся ли при дальнейшем исследовании какие-нибудь «факторы, дополняющие естественный отбор» (по выражению Ромэнза), и какие именно, и насколько они ограничивают или усиливают действие отбора, – всё это вопросы, которые предстоит решить будущему.
|
|