Пиши Дома Нужные Работы

Обратная связь

Воскресенье, 15 апреля 1961 года, дядюшка Югенен принимает большой парад французских писателей

 

 

— А теперь — за десерт, — подхватил дядя, указывая на заполненные книгами полки.

— Ко мне возвращается аппетит, — отозвался Мишель, — набросимся теперь на пищу иного рода.

Дядя и племянник с одинаково молодым задором принялись перелистывать книги, переходя от одной полки к другой, но г-н Югенен быстро положил конец этому беспорядочному рысканию.

— Иди сюда, — сказал он Мишелю, — начнем сначала; сегодня чтение не входит в программу, мы будем обозревать и беседовать. Это будет скорее парад, нежели сражение; представь себе Наполеона во дворе Тюильри, а не на поле Аустерлица. Заложи руки за спину, мы пройдем вдоль рядов.

— Я следую за вами, дядюшка.

— Сын мой, приготовься к тому, что перед тобой продефилирует самая прекрасная армия в мире: ни одна другая страна не смогла бы выставить подобную ей — армию, которая одержала бы столько блестящих побед над варварством.

— Великая армия[38] Словесности.

— Взгляни на первую полку, вот стоят одетые в латы красивых переплетов наши старые ворчуны[39] XVI века: Амьо, Ронсар, Рабле, Монтень, Матюрен Репье. Они верно несут стражу, и по сию пору их изначальное влияние присутствует в нашем прекрасном французском языке, чьи основы заложили именно они. Но, надо признать, они сражались больше за идею, чем за форму. А вот рядом с ними генерал, отличавшийся прекрасным, неподражаемым мужеством; но, главное, он усовершенствовал бывшее тогда в ходу оружие.

— Малерб, — вставил Мишель.

— Он самый. Как он когда-то признался, его учителями были грузчики Сенного порта; он ходил туда собирать их метафоры, их типично галльские словечки; он их отчистил, отполировал и сотворил из них тот замечательный язык, которым говорили в семнадцатом, восемнадцатом и девятнадцатом веках.



— Ага, — воскликнул Мишель, указывая на одинокий том, выделявшийся своим суровым и гордым видом, — вот великий полководец!

— Да, дитя мое, подобный Александру, Цезарю или Наполеону; последний сделал бы его принцем, этого старого Корнеля, вояку, породившего массу себе подобных: его академические издания бессчетны, ты видишь пятьдесят первое и последнее издание полного собрания его сочинений, оно относится к 1873 году, и с тех пор Корнеля не переиздавали.

— Наверное, дядюшка, трудно было добыть все эти книги!

— Напротив, все избавляются от них! Посмотри, вот сорок девятое издание полного собрания сочинений Расина, сто пятидесятое — Мольера, сороковое — Паскаля, двести третье — Лафонтена, все — последние, всем более ста лет, и все они — лишь услада библиофилов! Эти великие гении сделали свое дело, и теперь им место на полке археологических древностей.

— Ив самом деле, — заметил Мишель, — они говорят на языке, который сегодня был бы непонятен.

— Ты прав, дитя мое! Прекрасный французский язык утрачен. Язык, избранный для выражения мыслей знаменитыми иностранцами — Лейбницем, Фридрихом Великим, Анциллоном, Гумбольдтом, Гейне, этот изумительный язык, заставивший Гёте сожалеть, что не писал на нем, это элегантное наречие, что в пятнадцатом веке чуть не было подменено латынью или греческим, а также итальянским при правлении Екатерины Медичи и гасконским при Генрихе IV, — сейчас превратился в отвратительный жаргон. Всяк выдумывал свое слово для обозначения того, чем занимался, забывая, что лучше иметь язык удобный, нежели богатый. Специалисты по ботанике, естественной истории, физике, химии, математике соорудили чудовищные словосочетания, изобретатели почерпнули свои неблагозвучные термины из английского, барышники для своих лошадей, жокеи для своих бегов, продавцы экипажей для своих машин, философы для своей философии — все нашли, что французский язык слишком беден и ухватились за иностранные! Ладно, тем лучше, пусть они забудут его! Французский еще прекраснее в бедности, он не захотел стать богатым, проституируя себя! Наш с тобой язык, дитя мое, язык Малерба, Мольера, Боссюэ, Вольтера, Нодье, Виктора Гюго — это хорошо воспитанная девица, ты можешь любить ее без опасений, ибо варварам двадцатого века не удалось сделать из нее куртизанку!

— Хорошо сказано, дядюшка, и я понимаю теперь очаровательную манию моего профессора Ришло, который из презрения к нынешнему варварскому диалекту говорит только на офранцуженном латинском! Над ним смеются, а он прав. Но, объясните мне, разве французский не стал языком дипломатии?

— Да, в наказание ему, на Нимвегенском конгрессе в 1678 году. За присущие ему открытость и ясность французский был избран языком дипломатии, науки двуличности, двусмысленности и лжи, а в результате наш язык мало-помалу деформировался и в конечном итоге погиб. Увидишь, в один прекрасный день будут вынуждены подыскать ему замену.

— Бедный французский! — воскликнул Мишель. — Я вижу здесь Боссюэ, Фенелона, Сен-Симона, они бы его вовсе не узнали!

— Да, их дитя плохо кончило! Вот что значит знаться с учеными, промышленниками, дипломатами и им подобными, оказываясь в сомнительной компании. Поневоле растрачиваешь себя, развращаешься. Словарь выпуска 1960 года, содержащий все термины, что ныне в ходу, вдвое толще, чем словарь 1800 года. Можешь догадываться, с чем там столкнешься! Но продолжим наш обход, не следует заставлять солдат слишком долго стоять под ружьем.

— Вот там целая шеренга великолепных томов.

— Великолепных, а иногда и хороших, — ответствовал дядя Югенен. — Это четыреста двадцать восьмое издание избранных сочинений Вольтера: универсальный ум, бывший вторым в любой области человеческого знания, как говорил о нем г-н Жозеф Прюдом. К 1978 году, предсказал Стендаль, Вольтер превратится во второго Вуатюра, и полуидиоты сделают из него своего божка. К счастью, Стендаль возлагал слишком большие надежды на будущие поколения: полуидиоты? Да сейчас не осталось никого, кроме полных идиотов, и Вольтера обожествляют не более, чем кого-либо другого. Оставаясь в рамках нашей метафоры, я бы сказал, что Вольтер был всего лишь кабинетным генералом, он давал сражения, не покидая своей комнаты и особо не рискуя. Его ирония, в общем-то, не такое уж опасное оружие, она иногда била мимо цели, и люди, убитые им, жили дольше, чем он сам.

— Но, дядюшка, разве он не был великим писателем?

— Вне всякого сомнения, племянник, он олицетворял французский язык, орудовал им с той же элегантностью и сноровкой, что выказывали когда-то в манеже подручные полкового учителя фехтования, проводя упражнения со стенкой; потом на поле боя обязательно находился неловкий рекрут, который в первой же схватке, делая выпад, убивал мэтра. Одним словом, как оно ни удивительно для человека, так хорошо писавшего по-французски, Вольтер на самом деле не был храбрецом.

— Согласен, — заметил Мишель.

— Пойдем дальше, — продолжил дядя, направляясь к новой шеренге солдат мрачной и суровой наружности.

— Здесь авторы конца восемнадцатого века? — спросил юноша.

— Да. Жан-Жак Руссо, сказавший самые прекрасные слова о Евангелии, точно так же, как Робеспьер сформулировал самые замечательные соображения о бессмертии души. Настоящий генерал Республики, в сабо, без эполет и вышитых сюртуков! И тем не менее одержавший немало громких побед. Посмотри, рядом с ним — Бомарше, стрелок авангарда. Он весьма кстати развязал эту великую битву 89 года, в которой цивилизация взяла верх над варварством. К сожалению, с тех пор плодами победы несколько злоупотребили, и этот чертов прогресс привел нас туда, где мы и оказались сейчас.

— Возможно, когда-нибудь прогресс будет сметен революцией, — предположил Мишель.

— Возможно, — ответил дядюшка Югенен, — и по крайней мере это будет забавно. Но не станем предаваться философским разглагольствованиям, продолжим обход строя. Вот тщеславный полководец, потративший сорок лет жизни на доказательства своей скромности, — Шатобриан, чьи «Воспоминания с того света» не смогли спасти его от забвения.

— Я вижу рядом с ним Бернардена де Сен-Пьера, — продолжил юноша, — его милый роман «Поль и Виржиния» сегодня никого не тронул бы.

— Увы, — подхватил дядя, — сегодня Поль был бы банкиром и выжимал бы соки из своих служащих, а Виржиния вышла бы замуж за фабриканта рессор для локомотивов. Смотри-ка, вот мемуары месье де Талейрана, опубликованные, согласно его завещанию, через тридцать лет после его смерти. Уверен, этот тип и там, где сейчас находится, по-прежнему занимается дипломатией, но дьявола ему провести не удастся. А вот там я вижу офицера, одинаково изящно орудовавшего саблей и пером: то был великий эллинист, писавший по-французски, как современник Тацита, — Поль-Луи Курье. Когда наш язык будет утерян, его восстановят целиком и полностью по сочинениям этого превосходного писателя. Вот Нодье, прозванный любезным, и Беранже, крупный государственный деятель, на досуге сочинявший песенки. И, наконец, мы приближаемся к тому блестящему поколению, что вырвалось на волю в эпоху Реставрации, как студенты из ворот семинарии, и наделало шуму на улицах.

— Ламартин, — произнес юноша, — великий поэт!

— Один из военачальников Литературы образа, подобный статуе Мемнона, которая так гармонично звучала, когда на нее падали лучи солнца! Несчастный Ламартин, растратив свое состояние на самые благородные дела, познав бедность на улицах неблагодарного города, вынужден был расточать свой талант на кредиторов; он освободил Сен-Пуен от разъедающей язвы ипотеки и умер в горести, оттого что на его глазах землю предков, в которой покоятся его родные, экспроприировала компания железных дорог!

— Бедный поэт, — вздохнул Мишель.

— Рядом с его лирой, — продолжил г-н Югенен, — ты видишь гитару Альфреда де Мюссе; на ней больше не играют, и только старый любитель, вроде меня, еще способен откликнуться на звук ее спустивших струн. Здесь — весь оркестр нашей армии.

— А вот и Виктор Гюго, — вскричал Мишель, — надеюсь, дядюшка, что его вы причисляете к великим полководцам!

— Я вижу его в первой шеренге, сын мой, размахивающим знаменем романтизма на Аркольском мосту,[40] победителем битв при Эрнани, Рюи Блазе, Бюргравах, Марион.[41] Как и Бонапарт, он стал главнокомандующим уже в двадцать пять лет и побивал австрийских классиков в каждом единоборстве. Никогда еще, дитя мое, человеческая мысль не сплавлялась так плотно, как в мозгу этого человека — тигле, способном выдержать самые высокие температуры. Не знаю никого, ни в античности, ни в современности, кто бы превзошел его неистовостью и богатством воображения. Виктор Гюго — самое совершенное воплощение первой половины XIX века, глава Школы, равной которой не будет никогда. Его полное собрание сочинений имело семьдесят пять изданий, вот последнее. Как и другие, он забыт, сын мой, — надо истребить множество людей, чтобы о тебе помнили!

— Но, дядя, — сказал Мишель, поднимаясь на лесенку, — у вас двадцать томов Бальзака!

— Да, конечно, Бальзак — первый романист мира, многие из созданных им типов превзошли даже мольеровских! В наше время ему не достало бы мужества написать «Человеческую комедию».

— Тем не менее, — возразил Мишель, — нравы, описанные им, весьма отвратительны, а как много среди его героев персонажей настолько жизненных, что им вполне нашлось бы место среди нас.

— Разумеется, — поддержал юношу дядя. — Но откуда теперь брал бы он своих де Марсе, Гранвиллей, Шенелей, Мируэ, Дю Геников, Монтриво, кавалеров де Валуа, ля Шантри, Мофриньезов, Эжени Гранде, Пьерет, все эти очаровательные образы, олицетворяющие благородство, ум, храбрость, милосердие, чистосердечие — он их не изобретал, он их копировал. Зато он не испытывал бы недостатка в моделях, живописуя людей алчных, финансистов, защищаемых законом, амнистированных жуликов, ему было бы с кого писать Кревелей, Нюсинженов, Вотренов, Корентенов, Юло и Гобсеков.

— Мне сдается, — заметил Мишель, переходя к другим полкам, — что перед нами — примечательный автор!

— Еще бы! Александр Дюма, Мюрат словесности, смерть настигла его на тысяча девятьсот девяносто третьем томе. Он был самым увлекательным рассказчиком, щедрая к нему природа позволила ему без ущерба для себя растрачивать свой талант, ум, красноречие, пыл, задор, свою физическую силу, когда он захватил пороховую башню в Суассоне, злоупотреблять своим рождением и гражданством, без пощады попирать Францию, Испанию, Италию, берега Рейна, Швейцарию, Алжир, Кавказ, гору Синай, Неаполь, этот город особенно, когда он вторгся туда на своем Сперонаре. Какая удивительная личность! Считается, что он достиг бы рубежа четырехтысячного тома, если бы не отравился в расцвете лет блюдом, которое сам изобрел.[42]

— Как обидно, — воскликнул Мишель, — надеюсь, других жертв в этом ужасном происшествии не было?

— К сожалению, были, и среди прочих Жюль Жанен, известный в то время критик, сочинявший латинские стихи на полях газет. Произошло это на ужине, который Александр Дюма давал Жанену в знак примирения. Вместе с ними погиб еще один писатель, моложе их, по имени Монселе, оставивший нам шедевр, к несчастью незаконченный, — «Словарь гурманов», сорок пять томов, а дошел он только до буквы «Ф» — фарш.[43]

— Черт побери, — отозвался Мишель, — а ведь какое многообещающее начало!

— А теперь на очереди Фредерик Сулье, отважный солдат, всегда готовый прийти на помощь и способный взять самую неприступную крепость, Гозлан — гусарский капитан, Мериме — генерал от прихожей, Сент-Бев[44] — помощник военного интенданта, директор склада, Араго — ученый офицер саперных войск, сумевший сделать так, что ему простили его ученость. Взгляни, Мишель, далее идут произведения Жорж Санд — восхитительный талант, из числа самых великих писателей Франции, получившая, наконец, в 1895 г. давно заслуженную награду и отдавшая врученный ей крест своему сыну.

— А это что за насупившиеся книги? — спросил Мишель, указывая на длинный ряд томов, укрывшихся под карнизом.

— Не задерживайся, дитя мое, это шеренга философов — Кузенов, Пьеров Леру, Дюмуленов и многих других; а поскольку философия — дело моды, неудивительно, что сейчас их никто не читает.

— А это кто?

— Ренан, археолог, наделавший шуму; он попытался сокрушить божественную природу Христа и умер, пораженный молнией, в 1873 г.[45]

— А этот? — продолжал расспрашивать Мишель.

— А этот — журналист, публицист, экономист, вездесущий генерал от артиллерии, скорее шумный, нежели блестящий, по имени Жирарден.

— Не был ли он атеистом?

— Отнюдь, он веровал — в себя. О, а вот, чуть поодаль, полный дерзости персонаж, человек, который, будь в том нужда, изобрел бы французский язык и был бы сегодня классиком, если бы языку еще обучались, — Луи Вейо, самый непоколебимый приверженец Римской церкви, к своему великому изумлению умерший отлученным.[46] А вот Гизо, суровый историк, в минуты досуга он развлекался тем, что строил козни против Орлеанской династии. А здесь, видишь, — гигантская компиляция: единственно «верная и самая подлинная история Революции и Империи» — она была опубликована в 1895 году по указанию правительства, чтобы положить конец различным толкованиям, бывшим в ходу относительно обозначенного здесь отрезка нашей истории. При составлении этого труда широко использовались хроники Тьера.

— Ага, — воскликнул Мишель, — вот славные ребята, они выглядят молодо и задорно.

— Ты прав, здесь вся легкая кавалерия 1860-х, блестящая, бесстрашная, шумная, ее бойцы перемахивают через предрассудки, как через препятствия на скачках, отбрасывают условности, как ненужные помехи, падают, снова поднимаются и бегут еще быстрее, ломая головы, что отнюдь не сказывается на их самочувствии! Вот шедевр той эпохи — «Мадам Бовари», вот «Глупость человеческая» некоего Норьяка — безбрежная тема, которую он не смог исследовать до конца. Вот все эти Ассолланы, Оревильи, Бодлеры, Парадоли, Шолли, молодчики, на которых волей-неволей приходилось обращать внимание, так как они палили вам по ногам…

— Но лишь холостым пороховым зарядом, — заметил Мишель.

— Пороховым зарядом с солью, и уж как от него щипало! Посмотри, вот еще один парень, не обделенный талантом, настоящий сын полка.

— Абу?

— Да, он хвалился, вернее, его хвалили за то, что он возрождает Вольтера, и со временем он дорос бы тому до щиколотки; к несчастью, в 1869 году, когда Абу почти добился принятия в Академию, он был убит на дуэли свирепым критиком, знаменитым Сарсэ.[47]

— Не будь этой беды, он, возможно, пошел бы далеко? — осведомился Мишель.

— Ему все было бы мало, — ответил дядя. — Ты познакомился, мой мальчик, с главными военачальниками нашего литературного войска. Там, на задних полках, ты увидишь последние шеренги скромных солдат, чьи имена удивляют читателей старых каталогов. Продолжай осмотр, позабавь себя: там покоятся пять или шесть веков, которые были бы рады, если бы их перелистали.

Так прошел день. Мишель пренебрегал незнакомцами, возвращаясь к именам, покрытым славой, натыкаясь на любопытные контрасты: за Готье, чей искрометный стиль несколько устарел, шел Фейдо, последователь таких скабрезных авторов, как Луве или Лякло, а за Шанфлери следовал Жан Масе, самый искусный популяризатор науки. Взгляд юноши скользил от Мери, фабриковавшего шутки по заказу, как сапожник туфли, к Банвилю, кого дядюшка Югенен без обиняков характеризовал как жонглера словами. Мишелю попадался то Сталь, так тщательно изданный фирмой Этцеля, то Карр, моралист острого ума и твердого духа, не позволявший никому себя обворовывать. Повстречался Уссэ — отслуживши однажды в салоне г-жи Рамбуйе,[48] он вынес оттуда нелепый стиль и жеманные манеры; наконец, Сен-Виктор, за сто лет не потерявший яркости.

Затем Мишель вернулся туда, откуда они начали; он брал то один, то другой бесценный том, открывал, прочитывал в одном фразу, в другом — страницу, в третьем — лишь названия глав, а в ином — только само заглавие. Он впитывал литературный аромат, ударявший ему в голову пьянящим духом ушедших веков, пожимал руки всем этим друзьям из прошлого, которых бы знал и любил, догадайся он родиться раньше! Г-н Югенен не мешал ему и сам молодел, любуясь юношей.

— Ну что, о чем ты задумался? — спрашивал дядя, видя, что племянник погрузился в размышления.

— Я думаю, что в этой маленькой комнате достаточно сокровищ, чтобы сделать человека счастливым до конца жизни!

— Если он умеет читать…

— Я это и имел в виду.

— Да, но при одном условии.

— При каком?

— Чтобы он не умел писать!

— Почему же, дядюшка?

— Потому, мой мальчик, что тогда он мог бы возжелать пойти по стопам этих великих писателей.

— И что в том плохого? — пылко откликнулся юноша.

— Он пропал бы.

— Ах, дядюшка, так вы собираетесь прочесть мне мораль?

— Нет, если кто здесь и заслуживает нравоучения, так это я.

— Вы, за что?

— За то, что навел тебя на безумные мысли. Я приоткрыл перед тобой Землю обетованную, бедное дитя мое, и…

— И вы позволите мне вступить в нее, дядюшка?

— Да, если ты мне поклянешься в одном.

— Именно?

— Что будешь там только прогуливаться! Я не хотел бы, чтобы ты принялся распахивать эту неблагодарную почву, — не забывай, кто ты есть, чего ты должен добиться, кем являюсь я и в какое время мы оба живем.

Мишель без слов крепко сжал руку дяди; тот наверняка начал бы выкладывать весь набор самых веских аргументов, если бы у двери не позвонили. Г-н Югенен пошел отворить.

 

 

Глава XI

Прогулка в Гренельский порт

 

 

То был г-н Ришло собственной персоной. Мишель бросился на шею своего старого учителя; еще немного и юноша оказался бы в объятиях, которые мадемуазель Люси раскрыла для дядюшки Югенена, но тот, к счастью, успел занять предназначенную для него позицию, чем и предотвратил сие милое происшествие.

— Мишель! — воскликнул г-н Ришло.

— Он самый, — ответил г-н Югенен.

— О, — продолжил преподаватель, — какой юкондный сюрприз, и какой летантерементный вечер нас ожидает.[49]

— Dies abbo notanda lapillo[50] — отозвался г-н Югенен.

— Как говаривал наш дорогой Флакк,[51] — подтвердил г-н Ришло.

— Мадемуазель, — робко выговорил юноша, кланяясь девушке.

— Месье, — Люси вернула приветствие, сопроводив его не лишенным грации реверансом.

— Candore notabilis abbo,[52] — прошептал Мишель к великой радости своего учителя, простившего юноше комплимент за то, что он произнес его на иностранном языке.

Впрочем, молодой человек был на сто процентов прав: этим чудесным полустишием Овидия он сумел передать все очарование девушки. Замечательная своей белоснежной чистотой! В свои пятнадцать лет мадемуазель Люси была восхитительна, сама свежесть, как едва раскрывшийся бутон, являющий взору образ нового, чистого, хрупкого. Ее длинные светлые локоны свободно, по моде дня падали на плечи; ее глаза бездонной голубизны, полный наивности взгляд, кокетливый носик с маленькими прозрачными ноздрями, слегка увлажненный росой рот, чуть небрежная фация шеи, нежные, гибкие руки, элегантные линии талии — все это очаровывало юношу, от восторга он потерял дар речи. Девушка была живой поэзией, он воспринимал ее больше чувствами, ощущениями, нежели зрением, она скорее запечатлелась в его сердце, чем в глазах.

Охвативший юношу экстаз грозил длиться до бесконечности. Поняв это, дядюшка занялся гостями, чем хоть немного оградил девушку от излучения, исходившего от поэта, и разговор возобновился.

— Друзья мои, — сказал г-н Югенен, — ужин не заставит себя ждать. А пока побеседуем. Так что, Ришло, вот уже добрый месяц, как мы не виделись. Как поживают гуманитарные науки?

— Они отживают, — ответил старый преподаватель. — В моем классе риторики осталось лишь три ученика. Турпное[53] падение! Нас прогонят, и правильно сделают.

— Прогнать! Вас! — вскричал Мишель.

— Неужели вопрос действительно ставится так? — усомнился г-н Югенен.

— Вполне серьезно, — ответил г-н Ришло. — Ходит слух, что решением генерального собрания акционеров с 1962 учебного года кафедры словесности будут ликвидированы.

— Что станет с ними! — подумал Мишель, глядя на девушку.

— Не могу такому поверить, — возразил дядя, нахмурив брови, — они не посмеют!

— Они посмеют, — ответил г-н Ришло, — и это к лучшему! Кого еще интересуют эти греки и латиняне, они годны лишь на то, чтобы поставлять корни для терминов современной науки. Учащиеся более не понимают их замечательные языки, и, когда я гляжу на сих молодых тупиц, отчаяние смешивается во мне с отвращением.

— Мыслимо ли это, — воскликнул молодой Дюфренуа. — Ваш класс насчитывает лишь три ученика!

— На три больше, чем нужно, — в сердцах отозвался старый преподаватель.

— И в довершение всего, — заметил г-н Югенен, — они — бездельники.

— И какие еще бездельники! — подхватил г-н Ришло. — Поверите ли, недавно один перевел мне jus divinum как jus divin.[54]

— Божий сок! — вскричал дядюшка, — да это будущий пьяница!

— А вчера, всего лишь вчера! Horresco referens,[55] угадайте, если хватит духа, как еще один перевел стих из четвертой книги «Георгик»:[56]«immanis pecoris custos»…[57]

— Мне кажется… — промолвил Мишель.

— Я краснею до ушей, — продолжал г-н Ришло.

— Ладно же, — сказал дядюшка Югенен, — поведайте, как перевели этот стих в году от Рождества Христова 1961?

— «Хранитель ужасающей дуры»,[58] — промолвил старый преподаватель, закрыв лицо руками.

Г-н Югенен не смог удержаться и расхохотался от всей души, Люси отвернулась, пряча улыбку, Мишель смотрел на нее взглядом, полным грусти, а г-н Ришло не знал, куда деваться от стыда.

— О, Вергилий, — вскричал дядюшка Югенен, — мог ли ты когда-нибудь подумать о таком!

— Убедились, друзья мои? — продолжил преподаватель. Лучше не переводить вовсе, чем переводить так. Да еще в классе риторики! Пусть с нами кончают, будет только лучше!

— Что же вы тогда будете делать? — спросил Мишель.

— А это, дитя мое, другой вопрос, но не сейчас же искать решение, мы собрались здесь, чтобы приятно провести время…

— Тогда за стол! — предложил дядя. Пока накрывали к ужину, Мишель завязал с мадемуазель Люси очаровательную беседу о том и о сем, полную милых глупостей, за которыми можно было иногда различить и подлинную мысль. В шестнадцать лет мадемуазель Люси имела все основания быть намного взрослее, чем Мишель в свои девятнадцать, но она не стремилась показывать это, хотя тревога за будущее омрачала ее чистое личико. Она выглядела озабоченной, с беспокойством поглядывала на дедушку, в котором заключалась вся ее жизнь. Мишель поймал один такой взгляд.

— Вы очень любите месье Ришло, — заметил он.

— Очень, месье, — ответила Люси.

— Я тоже, мадемуазель, — добавил юноша. Люси слегка покраснела, обнаружив, что у нее с Мишелем общий предмет привязанности. Оказалось, что ее самые сокровенные чувства разделял некто посторонний. Мишель ощутил это и не решался более взглянуть на нее. Тут г-н Югенен прервал их тет-а-тет, громогласно провозгласив: «к столу»! Соседний поставщик готовых блюд приготовил отличный ужин, специально заказанный для данного случая. Все принялись за пиршество.

Первый приступ аппетита был утолен жирным супом и превосходным рагу из конины — мяса, столь популярного до восемнадцатого века и вновь вошедшего в моду в двадцатом. Затем последовала солидная баранья нога, выдержанная в сахарном сиропе, смешанном с селитрой, по новому способу, который позволял сохранить мясо, одновременно повышая его вкусовые качества. Кое-какие овощи, происхождением из Эквадора и акклиматизированные во Франции, а также добродушие и оживленность дядюшки Югенена, прелесть Люси, обслуживавшей всех за столом, сентиментальный настрой Мишеля — все придавало очарование этому поистине семейному ужину. Никому не хотелось, чтобы он кончился, хотя легкость беседы уже стала страдать от полноты желудков, — и все-таки он кончился, и всем показалось, что слишком быстро. Они поднялись из-за стола.

— А теперь, — сказал г-н Югенен, — надо достойно завершить этот прекрасный день.

— Пойдемте прогуляться! — воскликнул Мишель.

— Конечно, — отозвалась Люси.

— А куда? — спросил дядя.

— В Гренельский порт, — попросил юноша.

— Превосходно. «Левиафан IV» только что пришвартовался, и мы сможем полюбоваться этим чудом.

Наша небольшая компания спустилась на улицу, Мишель предложил руку девушке, и они направились к кольцевой линии метрополитена.

Знаменитый проект — превратить Париж в морской порт — наконец стал реальностью. Долгое время в это не могли поверить, многие из тех, кто приходил поглазеть на строительство канала, в открытую издевались над самим замыслом, заранее предрекая, что он окажется бесполезным. Но теперь исполнилось уже десять лет с тех пор, как сомневающиеся были вынуждены признать свершавшийся факт.

Столице уже грозило превратиться в нечто вроде Ливерпуля, только в центре Франции, — тянувшиеся нескончаемой чередой морские доки, вырытые на обширных равнинах Гренели и Исси, могли принять тысячу крупнотоннажных судов. В этих геркулесовых трудах инженерное искусство, казалось, достигло последних пределов возможного.

Идея прорыть канал от Парижа к морю часто возникала в прошедшие века, при Людовике XIV и Луи-Филиппе. В 1863 г. одной компании было разрешено за свой счет провести изучение трассы по линии Крей — Бовэ — Дьепп. Но на трассе встречалось много подъемов, они потребовали бы многочисленных шлюзов, а для их наполнения были нужны полноводные реки. Единственные же протекавшие поблизости — Уазу и Бетюну — вскоре сочли недостаточными для такой задачи, и компания прекратила работы.

Шестьюдесятью пятью годами позже реализовать идею взялось государство, при этом использовали схему, уже предлагавшуюся в прошлом веке и тогда отклоненную по причине своей простоты и логичности: речь шла о том, чтобы использовать Сену, естественную артерию, связывающую Париж с океаном.

Менее чем за пятнадцать лет под руководством гражданского инженера Монтане прорыли канал, бравший начало на равнине Гренель и заканчивавшийся чуть пониже Руана. Его длина была 140 километров, ширина — 70 метров и глубина — 20; получалось русло вместимостью примерно в 190 000 000 куб. метров. Не возникало ни малейшей опасности, что канал обмелеет, ибо пятидесяти тысяч литров воды, переносимых Сеной каждую секунду, с лихвой для него хватало. Работы, осуществленные в нижнем русле реки, сделали фарватер проходимым для самых больших судов. Так что от Гавра до самого Парижа навигации ничто не мешало.

К тому времени во Франции был осуществлен проект инженера Дюпейра: вдоль всех каналов, по трассам бывших волоков проложили железнодорожные колеи, и по ним мощные локомотивы без труда буксировали баржи и грузовые суда.

Ту же систему использовали с большим размахом на Руанском канале, и понятно, с какой скоростью торговые суда и корабли государственного военно-морского флота поднимались до самого Парижа.

Новый порт был замечательным сооружением. Вскоре г-н Югенен и его гости уже прогуливались по гранитным набережным среди многочисленной публики.

Всего там насчитывалось восемнадцать морских доков, из них лишь два отводились под стоянку военно-морского флота, чьей задачей было защищать французские рыбные промыслы и колонии. Там еще оставались старые бронированные фрегаты девятнадцатого века, которые вызывали восхищение историков, не очень в них разбиравшихся.

Эти военные машины выросли в конце концов до неправдоподобных размеров, что легко объяснимо: в течение пятидесяти лет шла достойная посмешища борьба между броней и ядром — кто пробьет и кто выстоит! Корпуса из кованой стали сделались такими толстыми, а пушки такими тяжелыми, что корабли в конце концов стали тонуть от собственного веса; тем и закончилось сие благородное состязание — в момент, когда уже казалось, что ядро одолеет броню.

— Вот как воевали в те времена, — сказал г-н Югенен, указывая на одно такое бронированное чудище, мирно покоящееся в глубине дока. — Люди запирались в этих железных коробках, и выбор был один: я тебя потоплю или ты меня потопишь.

— Значит, личное мужество не играло там большой роли, — заметил Мишель.

— Мужество стало приложением к пушкам, — ответил, смеясь, дядя. — Сражались машины, а не люди; отсюда дело и пошло к прекращению войн, становившихся смешными. Я еще могу понять, когда сражались врукопашную, когда убивали врага собственными руками…

— Какой вы кровожадный, месье Югенен, — проронила молодая девушка.

— Нет, мое дорогое дитя, я разумей, в той мере, в какой здесь вообще можно говорить о разуме: в войне тогда был свой смысл. Но с тех пор, как дальнобойность пушек достигла восьми тысяч метров, а 36-дюймовое ядро на дальности в сто метров стало пробивать тридцать четыре стоящих бок о бок лошади и шестьдесят восемь человек — согласитесь, личное мужество стало ненужной роскошью.

— И правда, — подхватил Мишель, — машины убили отвагу, а солдаты стали машинистами.

Пока продолжалась эта археологическая дискуссия о войнах прошлого, наши четверо визитеров прогуливались посреди чудес, которые открывались взгляду в торговых доках. Вокруг расстилался целый город сплошных кабаков, где сошедшие на берег моряки разыгрывали из себя набобов и закатывали лихие пьянки. Отовсюду доносились их хриплые песни и по-морскому соленые ругательства. Эти дерзкие молодчики чувствовали себя как дома в торговом порту, раскинувшемся прямо на равнине Гренели, они считали, что вправе орать в свое удовольствие. То был особый народец, не смешивавшийся с населением прочих пригородов и мало симпатичный. Представьте себе Гавр, отделенный от Парижа лишь течением Сены…

Торговые доки соединялись между собой разводными мостами, в определенные часы приводившимися в движение с помощью машин на сжатом воздухе Компании Катакомб. Воду совсем скрывали корпуса судов. Большинство из них было снабжено моторами, работавшими на ларах углекислоты, тут не нашлось бы ни одного трехмачтовика, ни одного брига, ни одной шхуны, ни одного люгера, ни одного рыбачьего баркаса, который не имел бы винта. Паруса канули в прошлое, ветер вышел из моды, в нем больше не нуждались, и преданный забвению старик Эол стыдливо прятался в своем мешке.

Понятно, насколько каналы, прорытые через Суэцкий и Панамский перешейки, способствовали расцвету дальнего плавания. Морские перевозки, освобожденные от пут монополии и ярма министерских согласований, достигли огромного размаха, множилось число судов всевозможных типов и моделей. Какое замечательное зрелище являли лайнеры всех размеров и национальностей, многоцветье их развивающихся на ветру флагов! Просторные причалы, гигантские склады ломились от товаров, их грузили с помощью самых хитроумных машин: одни формировали тюки, другие взвешивали, третьи наклеивали этикетки, четвертые грузили на борт. Суда, влекомые локомотивами, скользили вдоль гранитных стен. Кругом вздымались горы, сложенные из кип шерсти и хлопка, мешков сахара и кофе, ящиков чая, всего, что производилось на пяти континентах. В воздухе царил тот пи на что не похожий запах, который можно назвать ароматом торговли. Красочные объявления сообщали об отплытии кораблей в любые точки света, и все наречия мира звучали в этом Гренельском порту, самом оживленном на планете.

Панорама порта, если смотреть на него с высот Аркейя или Медона, поистине вызывала восхищение. Взгляд терялся в лесу мачт, ярко разукрашенных в праздничные дни: при входе в порт возвышалась башня приливной сигнализации, а в глубине на высоту пятисот футов вонзался в небо электрический маяк, практически бесполезный, зато бывший самым высоким сооружением в мире; его огни виднелись на расстоянии сорока лье, их можно было заметить и с башен Pyaнского собора.

Весь этот ансамбль вызывал восторг.

— Действительно, красота, — сказал дядюшка Югенен.

— Пулькрное[59] зрелище, — отозвался старый преподаватель.

— Пусть у нас нет ни моря, ни морского ветра, — продолжил г-н Югенен, — зато у нас есть корабли, и вода их несет, а ветер толкает.

Но где толпа действительно нажимала, где столпотворение было трудно преодолимым, так это на причалах самого большого дока, который едва вмещал громадину только что прибывшего «Левиафана IV». «Грейт Истерн» прошлого века не сгодился бы ему и в шлюпки. «Левиафан» прибыл из Нью-Йорка, и американцы могли похвастаться, что превзошли англичан: корабль нес тридцать мачт и пятнадцать труб; его машина развивала тридцать тысяч лошадиных сил, из них двадцать тысяч приводили в движение колеса, и десять тысяч — винт. Проложенная вдоль палуб железная дорога позволяла быстро перемещаться по кораблю. Между мачтами восторженному взору открывались скверы, засаженные высокими деревьями, под их сенью прятались кустарники, газоны и цветники. Щеголи могли скакать верхом по извилистым аллеям. Этот плавучий парк вырос на десяти футах плодородной почвы, уложенной на верхней палубе. Корабль выглядел целым миром, он побивал самые удивительные рекорды: от Нью-Йорка до Саутгемптона он доплывал за три дня. Он был в двести футов шириной, а о длине можно было судить по следующему факту: когда «Левиафан IV» пришвартовывался носом к причалу, пассажирам с кормы приходилось преодолеть еще четверть лье, чтобы добраться до твердой земли.

— Скоро, — заметил г-н Югенен, прогуливаясь под дубами, рябинами и акациями верхней палубы, — сумеют взаправду построить фантастический корабль голландских легенд, чей бушприт уже утыкался в остров Маврикий, когда корма еще оставалась на Брестском рейде.

Восхищались ли этой гигантской машиной Мишель и Люси, подобно всей окружавшей их ошеломленной толпе? Я не знаю, они прогуливались, тихо разговаривая или же храня проникновенное молчание, не отрывая глаз друг от друга.

Молодые люди вернулись в жилище дядюшки Югенена, так и не приметив ни одного из чудес Гренельского порта!

 

 

Глава XII






ТОП 5 статей:
Экономическая сущность инвестиций - Экономическая сущность инвестиций – долгосрочные вложения экономических ресурсов сроком более 1 года для получения прибыли путем...
Тема: Федеральный закон от 26.07.2006 N 135-ФЗ - На основании изучения ФЗ № 135, дайте максимально короткое определение следующих понятий с указанием статей и пунктов закона...
Сущность, функции и виды управления в телекоммуникациях - Цели достигаются с помощью различных принципов, функций и методов социально-экономического менеджмента...
Схема построения базисных индексов - Индекс (лат. INDEX – указатель, показатель) - относительная величина, показывающая, во сколько раз уровень изучаемого явления...
Тема 11. Международное космическое право - Правовой режим космического пространства и небесных тел. Принципы деятельности государств по исследованию...



©2015- 2024 pdnr.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.