Большие Драматические Склады
В эпоху всеобщей централизации, распространявшейся на духовную сферу в той же мере, что и на область механики, создание Драматических Складов было делом естественным и необходимым. В 1903 году нашлись люди, одновременно практичные и находчивые, которые получили лицензию на образование этой крупной и важной компании.
Но двадцатью годами позже она перешла в руки государства и теперь работала под началом Генерального директора, имевшего чин Государственного Советника.
Здесь пятьдесят театров столицы снабжались пьесами всевозможных жанров; одни изготовлялись в плановом порядке, другие — по заказу, будь то под актера или под идею.
В этой новой ситуации цензура скончалась естественной смертью, и символические ножницы, заброшенные подальше, ржавели в столе; они, впрочем, давно затупились от чрезмерного употребления, но правительство не захотело тратиться на то, чтобы их наточить.
Директора как парижских, так и провинциальных театров были государственными чиновниками, их назначали, содержали, провожали в отставку и награждали в зависимости от возраста и заслуг.
Актеры оплачивались из бюджета, но еще не имели статуса государственных служащих. Былые предрассудки по отношению к ним день ото дня стирались, их ремесло вошло в число вполне почтенных профессий, их все чаще приглашали участвовать в спектаклях, что ставились в частных салонах; там они делили роли с завсегдатаями, и в конечном счете их стали принимать за своих. Случалось, что великосветские дамы, подавая реплику великим актрисам, так обращались к ним:
— Вы лучше меня, мадам, на вашем челе светится добродетель; я же всего лишь несчастная куртизанка!
Такие вот звучали любезности.
А один разбогатевший актер Комеди Франсэз ставил у себя дома пьесы интимного характера, приглашая играть отпрысков хороших семей.
Все это невероятно подняло профессию актера.
Создание Больших Драматических Складов привело к исчезновению шумного племени драматургов. Служащие компании получали свое ежемесячное жалованье, кстати весьма высокое, а государство оприходовало сборы.
Так функционировало высшее руководство драматической литературой. Если Большие Склады и не выдавали шедевров, они, по крайней мере, умели своими нехитрыми произведениями развлечь нетребовательную публику. Старых авторов больше не играли. Лишь иногда и в порядке исключения в театре Пале Руаяль давали Мольера, украшенного куплетами и шуточками господ комедиантов. Что касается Гюго, Дюма, Понсара, Ожье, Скриба, Сарду, Барьера, Мериса, Вакри, они отвергались разом; некогда они злоупотребили своим талантом, чтобы увлечь за собой век, а в хорошо организованном обществе век должен, как правило, идти шагом, но никак уж не бежать; к тому же в их упряжке коренные имели ноги и легкие оленей, а это небезопасно.
Так что теперь во всем был большой порядок, как и положено у людей цивилизованных. Авторы-служащие жили хорошо и не переутруждали себя. Не встречалось больше этих богемных поэтов, нищих гениев, извечно, как казалось, протестовавших против заведенного порядка вещей. Разве пристало сетовать на существование подобной организации, которая убивала личность, но зато поставляла публике литературу в количестве, достаточном для удовлетворения ее потребностей?
Случалось, какой-нибудь бедолага, чувствуя, что в его душе горит священный огонь, пытался пробиться, минуя сию систему; театры, однако, были ему закрыты — они все имели договоры с Большими Драматическими Складами. Тогда непонятый поэт, случалось, издавал за свой счет превосходную пьесу, но ее никто не читал, и она становилась добычей крошечных насекомых, относящихся к классу паразитов, — должно быть, самых образованных существ той эпохи, если только они прочитывали все, что попадалось им на зуб.
Туда, к Большим Складам, которые специальным декретом были признаны заведением общественной полезности, и направил свои стопы Мишель Дюфренуа, вооруженный рекомендательным письмом.
Контора компании размещалась на Новой улице Палестро в здании старых, давно заброшенных казарм.
Мишеля принял Директор.
То был в высшей степени серьезный человек, проникнутый сознанием собственной важности. Он никогда не смеялся, даже самые удачные остроты производимых в его учреждении водевилей не могли заставить дрогнуть хотя бы один мускул на его лице; по этому поводу говорили, что его и бомбой не проймешь. Служащие ставили ему в упрек то, что он командовал ими на военный манер. Но ведь ему приходилось иметь дело с такой массой людей: сочинители комедий, драматурги, авторы водевилей, либреттисты, не считая двухсот чиновников копировального бюро и легиона клакеров.
Да, администрация поставляла театрам клакеров, в зависимости от характера представлений: эти господа, весьма дисциплинированные, проходили под руководством ученых преподавателей курс обучения тонкому искусству аплодисментов, отвечающих каждому нюансу спектакля.
Мишель подал письмо Кенсоннаса. Директор пробежал его и сказал:
— Месье, я хорошо знаю вашего покровителя и был бы в восторге сделать ему приятное; он говорит о ваших литературных способностях.
— Месье, — скромно начал юноша, — я еще ничего не создал.
— Тем лучше, для нас это — аргумент в вашу пользу, — заметил Директор.
— Но у меня есть кое-какие новаторские идеи.
— Они не нужны, месье, новаторство нас не интересует. Все, что связано с личностью, здесь должно исчезнуть. Вам придется раствориться в большом коллективе, фабрикующем произведения среднего уровня. Но я не могу ради вас обойти существующие правила: чтобы быть принятым, вам придется сдать экзамен.
— Экзамен? — удивился Мишель.
— Да. Письменное сочинение.
— Хорошо, месье, я в вашем распоряжении.
— Полагаете ли вы себя готовым уже сегодня?
— Когда вам будет угодно, господин Директор.
— Тогда сейчас же.
Директор отдал распоряжение, и вскоре Мишель сидел за столом, на котором его ждали бумага, перо и чернила; ему сообщили тему сочинения и оставили одного.
Как же велико было его удивление! Он ожидал, что ему предложат развить какой-либо исторический сюжет, или резюмировать драматическое произведение, или проанализировать какой-нибудь шедевр из старого репертуара. Наивный ребенок!
На самом деле ему предстояло придумать неожиданную развязку в заданной ситуации, сочинить куплет со сложной игрой слов и каламбур со словом «приблизительно».
Он собрался с мужеством и приложил все свое старание.
В результате сочинение его оказалось слабым и незавершенным; ему не хватало умения, рука, как говорится, не была набита, придуманная им развязка оставляла желать лучшего, куплет звучал слишком поэтично для водевиля, а каламбур не удался вовсе.
И все же, благодаря своему рекомендателю, он был взят на службу с жалованьем в тысячу восемьсот франков. Поскольку наименее неудавшейся частью его экзаменационной работы оказалась развязка, его отправили в Управление комедии.
Большие Драматические Склады были совершенно замечательной организацией.
Она состояла из пяти крупных Управлений:
1 высокой и жанровой комедии;
2 собственно водевиля;
3 исторической и современной драмы;
4 оперы и комической оперы;
5 ревю, феерий и официальных церемоний.
Трагедию раз и навсегда упразднили.
Служащие специализировались по Управлениям; перечисление того, чем они занимались, поможет получить более-менее полное представление о механизме функционирования этого великого учреждения, где все было предусмотрено, расписано и упорядочено.
За тридцать шесть часов оно могло выдать жанровую комедию или же новогоднее ревю.
Итак, Мишелю отвели стол в первом Управлении.
Здесь работали талантливые люди, одни занимались экспозицией пьес, другие развязками, третьи выходами актеров, четвертые их уходами; некоторые трудились в отделе литературных рифм, поставлявшем на заказ целиком стихотворные тексты, иные в отделе бытовых рифм сочиняли простые диалоги по ходу действия.
Был и еще один специализированный отдел, куда направили работать Мишеля: трудившиеся здесь чиновники, кстати весьма искусные, переделывали созданные пьесы, либо попросту переписывая их, либо «перевертывая» персонажи.[72]
Именно так администрация Складов только что добилась колоссального успеха в театре Жимназ, представив ему искусно перевернутую комедию «Полусвет»: баронесса д'Анж превратилась в молоденькую женщину, наивную и неопытную, которая едва не попадается в сети Нанжака; не будь ее подруги, мадам Жален, бывшей любовницы упомянутого Нанжака, его замысел удался бы. Сцена с абрикосами и вся картина этого мира женатых мужчин, чьих жен никогда не было видно, вызывали восторг у зрителей.
Трансформировали также и «Габриель», поскольку правительство по неизвестной мне причине сочло нужным пощадить жен присяжных поверенных. Жюльен готовится покинуть семейный очаг со своей любовницей, когда вдруг его жена Габриель приходит к нему и рисует такую картину последствий супружеской неверности — скитания в поисках крова, скверное вино, влажные простыни, — что муж отказывается от преступного замысла, соображения высокой морали побеждают и в финале он восклицает:
— О, мать семейства! О, поэт! Я люблю тебя!
Эта пьеса, озаглавленная «Жюльен», получила даже награду Академии.
Постигая секреты сего великого учреждения, Мишель ощущал себя раздавленным, уничтоженным. Но жалованье надо было отрабатывать, и вскоре он получил важное задание.
Ему поручили переделать «Наших близких» Сарду.
Несчастный трудился до седьмого пота. Он мог вообразить развитие действия, в котором участвовали бы мадам Коссад и ее завистливые, эгоистичные и развратные подруги; конечно, доктора Толозана в крайнем случае можно было заменить акушеркой, а в сцене изнасилования сорвать шнур звонка в спальне мадам Коссад могла бы мадам Морис. Но развязка! Она представлялась абсолютно нереальной: Мишель мог себе ломать голову сколько угодно, ему все равно не удалось бы устроить так, чтобы мадам Коссад была убита пресловутой лисой!
Мишелю пришлось капитулировать, признавшись в своей несостоятельности.
Когда Директору доложили о происшедшем, он весьма огорчился, и юношу решили бросить на драму: авось там он сможет чего-нибудь добиться!
Итак, спустя две недели с того дня, как Мишель Дюфренуа был принят на работу в Большие Драматические Склады, его перевели из Управления комедии в Управление драмы.
Управление подразделялось на два направления: большой исторической и современной драмы.
Первое включало в себя два совершенно самостоятельных отдела: один — реальной, серьезной истории, которую слово в слово переписывали у старых авторов, и другой — где история подвергалась вопиющей фальсификации и искажению, в точности по аксиоме, сформулированной видным драматургом девятнадцатого столетия:
«Чтобы сделать истории ребенка, ее надо изнасиловать».
И каких же ей делали детей — абсолютно не похожих на мать!
Среди специалистов исторической драмы самыми главными считались чиновники, изобретавшие неожиданные ходы, особенно для четвертых актов; им передавали едва отесанное произведение, и они неистово его обрабатывали. Равным образом важное положение в администрации занимал ответственный за центральный монолог, так называемую тираду премьерши.
Направление современной драмы вели отделы драмы во фраке и драмы в рабочей блузе; иногда оба жанра перемешивались, но администрация не поощряла подобный мезальянс: это сбивало служащих с наезженных путей, и они могли легко докатиться до того, чтобы вложить в уста щеголя выражения, достойные лишь сброда. А такое было бы чревато вмешательством в компетенцию Хранилища жаргона.
Иные чиновники специализировались на убийствах — ординарных и с отягчающими обстоятельствами, на отравлениях и на изнасилованиях; среди этих последних выделялся мастер, не имевший равных в том, чтобы поставить ремарку «опустить занавес» в точно выбранный момент, — еще секунда опоздания, и актер, если не актриса, рисковал очутиться в весьма сомнительной ситуации.
Этот чиновник — впрочем, отличный малый, пятидесяти лет от роду, отец семейства, почтенный и уважаемый, — зарабатывал добрых двадцать тысяч франков в месяц, все с тем же необыкновенным мастерством воспроизводя сцены насилия вот уже тридцать лет.
Первым заданием Мишеля в новом Управлении стала полная переделка драмы «Амазампо, или Открытие хинина», серьезного произведения, опубликованного в 1827 году.
Работа предстояла нешуточная: требовалось сделать из этой пьесы нечто совершенно современное, а открытие хинина явно было делом далекого прошлого.
Чиновники, которым поручили адаптацию драмы, трудились в поте лица, потому как произведение пребывало в крайне плохом состоянии. Оно так долго пылилось на полках, что эффекты оказались стертыми, сюжетные нити прогнившими, основа — разъеденной. Проще было создать новую пьесу, но указания администрации были категоричными: в момент, когда Париж периодически постигали эпидемии лихорадки, правительство хотело напомнить народу об этом выдающемся открытии. Значит, следовало привести пьесу в соответствие со вкусами дня.
Талант чиновников позволил довести дело до успешного конца; они совершили настоящий подвиг, но бедный Мишель тут был ни при чем, он не предложил ни одной идеи, которая помогла бы созданию сего шедевра, он абсолютно не смог вписаться в ситуацию, его никчемность стала очевидной. Приговор звучал: бездарен.
Директору представили нелестный для юноши рапорт, и, проведя месяц в Управлении драмы, Мишель был понижен до третьего Управления.
— Я ни на что не гожусь, — повторял себе юноша, — у меня нет ни воображения, ни остроты ума. Но все-таки, какой странный способ театрального творчества!
Его охватывало отчаяние, он проклинал это учреждение, забывая, что практика соавторства в девятнадцатом веке уже содержала в зародыше всю эту структуру Больших Драматических Складов.
В этом смысле вклад девятнадцатого века можно даже назвать решающим.
Итак, падение Мишеля от драмы к водевилю свершилось. В новом для него Управлении были собраны самые веселые люди во всей Франции. Ответственный за куплеты соперничал с поверенным за игру слов, сектор пикантных ситуаций и фривольных выражений возглавлялся весьма приятным малым, великолепно работало и отделение каламбуров.
Кстати, существовало центральное бюро по остротам, парированию и несуразностям; оно удовлетворяло своей продукцией служебные запросы всех пяти Управлений. Администрация пропускала шутку только в том случае, если ее ни разу не использовали, как минимум, за последние восемнадцать месяцев. По указаниям администрации велась непрестанная работа по пропалыванию словаря, оттуда выдергивали все фразы, галлицизмы и словечки, которые, если их употребить в отличном от принятого значении, становились двусмысленными. В отчете о последней инвентаризации компания зачислила себе в актив семьдесят пять тысяч каламбуров, из них четверть оказались совершенно свежими, а остальные все еще презентабельными. Первые стоили дороже.
Благодаря такой рационализации усилий, огромному потенциалу, согласованности действий третье Управление поставляло просто превосходную продукцию.
Зная о мало почетном результате деятельности Мишеля в двух высших Управлениях, здесь, на производстве водевилей, его позаботились направить на самые легкие операции. С него на сей раз не спрашивалось ни выдвинуть идею, ни придумать остроту; ему выдали завязку, требовалось лишь развить ее.
Речь шла об одном акте для постановки в театре Пале Руаяль; в основе его лежала пока совершенно новая для театра ситуация, содержащая массу беспроигрышных эффектов. Ее в какой-то мере уже обозначил Стерн в 73-й главе второго тома Тристрама Шенди в эпизоде с Футаториусом.
Один лишь заголовок пьесы уже давал представление об интриге; он звучал так:
«Застегни же свои штаны!..»
Сразу понятно, как много можно извлечь из пикантного положения, в которое попадает мужчина, забывший выполнить самое непреложное требование мужского туалета. Представьте кошмар его друга, когда они оба оказываются в аристократическом салоне, где второй должен представить первого; вообразите замешательство хозяйки дома; добавьте к тому искусную игру актера, способного в любой момент заставить публику с перепуга поверить, что… и забавную панику среди женщин, которые… Были обеспечены все слагаемые колоссального успеха![73]
Так вот, Мишель, оказавшись лицом к лицу со столь оригинальной идеей, в ужасе порвал переданный ему сценарий.
— Нет, — сказал он себе, — ни одной минуты не останусь больше в этой дыре, лучше умереть с голоду!
Он был прав! Что оставалось ему? Докатиться до Управления классической и комической оперы? Но он никогда не согласился бы писать бессмысленные стихи, которых требовали современные музыканты!
Что же еще — опуститься до Управления ревю, до феерий, до официальных церемоний?
Но там надлежало быть прежде всего механиком или художником, а не драматическим автором, надо было уметь предложить и построить новую декорацию, и ничего больше. В этом деле с помощью физики и механики добивались замечательных успехов. Сцену украшали настоящие деревья, чьи корни росли из земли, скрытой в невидимых глазу ящиках, цветники, естественные рощи; там даже возводились всамделишные каменные здания. Океан воспроизводился с помощью настоящей воды, бассейн каждый вечер опорожняли прямо на глазах зрителей, а на следующий день наполняли снова.
Способен ли был Мишель изобрести нечто подобное? Был ли в нем дар воздействия на массы, мог ли он побудить их оставить в кассе театра избыток монет, наполнявших их карманы?
Нет и сто раз нет!
Значит, оставалась лишь одна возможность: уйти.
Что он и сделал.
Глава XV
Нищета
За время пребывания в Больших Драматических Складах, продлившегося с апреля до сентября и ставшего для юноши пятью месяцами великих разочарований и приступов отвращения, Мишель не забывал ни о дядюшке Югенене, ни о своем преподавателе Ришло.
Сколько вечеров, которые Мишель почитал за лучшие, провел он либо у одного, либо у другого. С преподавателем он говорил о библиотекаре; с библиотекарем он говорил не о преподавателе, а о его внучке Люси, и в каких словах, с каким чувством!
— Мои глаза уже не очень хороши, — сказал ему как-то дядя, — но мне кажется, я вижу: ты ее любишь!
— Да, дядюшка, как безумный!
— Люби ее, как безумный, но женись на ней, как мудрец, когда…
— Когда же? — спросил, трепеща, Мишель.
— Когда ты завоюешь себе положение; старайся, если не ради себя, так ради нее!
Мишель отвечал молчанием на подобные замечания; им овладевало слепое чувство ярости.
— А Люси любит тебя? — спросил у Мишеля дядюшка в другой раз.
— Не знаю, — ответил Мишель, — к чему я ей? В сущности, у нее нет никакой причины полюбить меня.
В тот вечер, когда ему был задан этот вопрос, Мишель ощутил себя самым несчастным существом в мире.
Тем временем девушка отнюдь не задавалась вопросом, есть у юноши положение в обществе или нет. Ее это действительно не занимало. Она постепенно привыкала видеть его у себя в доме, слушать его, когда он приходил с визитом, ждать, когда его не было.
Молодые люди болтали обо всем и ни о чем. Старшие им не препятствовали. К чему мешать им любить друг друга! Сами они об этом не говорили, больше беседовали о будущем: Мишель не решался затрагивать жгучую проблему настоящего.
— Настанет день, когда я так полюблю вас! — повторял он.
Люси чувствовала эту тонкость, прекрасно понимала, что ни к чему торопить время.
Зато юноша давал простор поэзии; он знал, что его слушают, понимают, он самозабвенно изливал душу девушке. Рядом с ней он становился действительно самим собой. И тем не менее он не посвящал ей стихов, он был неспособен на это, так как любил ее слишком сильно. Союз между любовью и рифмой был чужд его дару, он не понимал, как можно подчинить чувства требованиям стихотворного размера.
И все же, незаметно для него самого, его сокровенные мысли накладывали отпечаток на все его стихи, и, когда он читал их Люси, она слушала, как если бы сочинила их сама, они, казалось, каждый раз несли в себе ответ на некий тайный вопрос, который она не решалась кому бы то ни было задать.
Однажды вечером, глядя ей прямо в глаза, Мишель произнес:
— День приближается.
— Какой день? — спросила девушка.
— День, когда я полюблю вас.
— О, — произнесла Люси.
И дальше, время от времени, он ей повторял:
— День приближается.
Наконец, одним прекрасным августовским вечером он сказал, взяв ее за руку:
— Он пришел.
— День, когда вы меня полюбите? — прошептала девушка.
— День, когда я вас полюбил, — ответил Мишель.
Когда дядюшка Югенен и г-н Ришло обнаружили, что молодые люди уже перелистали роман до этой страницы, они заключили:
— Хватит читать, закройте книгу, а ты, Мишель, работай за двоих!
Вот и все, чем была отпразднована их помолвка.
Понятно, что в такой ситуации Мишель предпочитал не рассказывать о своих огорчениях. Если у него спрашивали, как идут дела в Больших Драматических Складах, он отвечал уклончиво. Мол, это далеко от идеала, надо привыкнуть, но он справится.
Старшие ни о чем не подозревали. Люси догадывалась о страданиях Мишеля, ободряла его, как могла. Но вела себя с некой сдержанностью, понимая, что она здесь сторона заинтересованная.
Каким же глубоким оказалось отчаяние юноши, в какое уныние он впал, когда обнаружилось, что он снова может положиться лишь на милость случая. Удар был ужасным, жизнь предстала перед ним во всей ее реальности, с ее тяготами, разочарованиями, гримасами. Он ощутил себя более, чем когда-либо, бедным, бесполезным, отверженным.
— Зачем пришел я в этот мир? — подумал он, — ведь меня никто не звал, настало время уйти!
Мысль о Люси удержала его.
Он побежал к Кенсоннасу. Мишель застал друга собирающим такой крошечный чемодан, что даже туалетный несессер мог бы взглянуть на него свысока.
Мишель рассказал, что с ним приключилось.
— Меня это не удивляет, — ответил Кенсоннас. — Ты не создан для работы в коллективе. Что намерен делать?
— Работать в одиночку.
— А, — заметил Кенсоннас, — так ты, значит, смельчак?
— Увидим. Но куда собрался ты, Кенсоннас?
— Я уезжаю.
— Ты покидаешь Париж?
— Да, и даже более того. Французские репутации куются отнюдь не во Франции, это — продукт заграничный, он только импортируется сюда. Я сделаю так, чтобы меня импортировали.
— Но куда ты едешь?
— В Германию. Удивлять любителей пива и трубок. Ты еще услышишь обо мне!
— Так ты уже создал свое сокрушительное оружие?
— Да! Но поговорим о тебе. Ты будешь бороться, это прекрасно. А деньги у тебя есть?
— Несколько сот франков.
— Этого мало. Послушай, во всяком случае я тебе оставляю мою квартиру, за нее заплачено за три месяца:
— Но…
— Если ты не согласишься, деньги будут брошены на ветер. Дальше: у меня накоплена тысяча франков, поделимся.
— Никогда! — вскричал Мишель.
— До чего же ты глуп, сын мой: я должен был бы отдать тебе все, а я делюсь! Так что я тебе еще должен пятьсот франков!
— О, Кенсоннас, — проговорил Мишель со слезами на глазах.
— Ты плачешь? Правильно делаешь. Это обязательная мизансцена для расставания. Не беспокойся, я вернусь. Давай же обнимемся!
Мишель бросился в объятия Кенсоннаса; поклявшись, что не поддастся волнению, музыкант сбежал, дабы не выдать своих чувств.
Мишель остался один. Прежде всего, он решил никому не рассказывать о том, как изменилась его жизнь, — ни дядюшке, ни деду Люси. Зачем давать им новый повод для волнений!
— Я буду работать, я буду писать, — твердил себе юноша, чтобы подкрепить свою волю. — Боролись же другие, кому неблагодарный век отказал в признании. Посмотрим!
На следующее утро он перенес свой скудный скарб в комнату друга и принялся за дело.
Он хотел опубликовать сборник стихотворений, столь же бесполезных, сколь и прекрасных! Юноша трудился не покладая рук, он почти ничего не ел, задумывался, мечтал, ложился спать лишь для того, чтобы еще лучше мечталось.
Мишель больше ничего не слышал о семействе Бутарденов; он избегал проходить по принадлежавшим им улицам, опасаясь, как бы на него снова не наложили руку. Но опекун и не вспоминал о племяннике: избавившись от такой бестолочи, банкир мог испытывать только удовлетворение.
Единственным счастьем, ради которого Мишель покидал свою комнату, были визиты к г-ну Ришло. Там юноша вновь погружался в созерцание девушки, не переставая черпать из этого неистощимого источника поэзии. Как сильно он любил! И надо ли уточнять, как сильно он был любим! Любовь заполняла все его дни, он не мог даже представить, чтобы для жизни требовалось что-то еще.
Тем временем средства, которыми он располагал, мало-помалу иссякали, но об этом он не думал.
Однажды, в середине октября, очередной визит к старому преподавателю весьма огорчил юношу: он нашел Люси опечаленной и осведомился о причине ее грусти.
В Компании Образовательного Кредита начался новый учебный год. Класс риторики, правда, не был ликвидирован, но его судьба висела на волоске: у г-на Ришло оказался один ученик, один-единственный! Случись с ним что-нибудь, какая судьба постигла бы старого, не имеющего иных средств к существованию преподавателя!
Такое могло произойти со дня на день, и тогда профессору риторики грозило увольнение.
— Дело не во мне, — сказала Люси, — меня беспокоит мой бедный дедушка.
— Но разве я не буду рядом? — ответил Мишель.
В том, как он произнес эти слова, было, однако, так мало убежденности, что Люси не решилась взглянуть на юношу.
Мишель ощутил, что его лицо покрывается краской стыда за собственную беспомощность.
Выйдя от г-на Ришло, юноша сказал себе:
— Я обещал быть рядом, надо во что бы то ни стало сдержать обещание. Давай же, за работу!
И он снова засел в своей комнате.
Прошло немало дней. Идеи, одна прекраснее другой, расцветали в воображении молодого человека и облекались под его пером в изящные формы. Наконец книга была завершена, если только такую книгу вообще можно завершить. Он озаглавил свой сборник стихов «Упования» — требовалась поистине героическая закалка, чтобы еще на что-то уповать.
Мишель совершил большой обход издателей. Излишне описывать изначально предопределенную сцену, которой сопровождался каждый из этих бессмысленных визитов. Ни один издатель не захотел даже прочесть его рукопись. Напрасны оказались расходы на бумагу, на чернила, как напрасны оказались и его «Упования».
Юношу охватило отчаяние. Его ресурсы шли к концу; он подумал о своем преподавателе, попробовал заняться физическим трудом; но людей повсюду с успехом заменяли машины. Других возможностей не оставалось: в иные времена он продал бы свою шкуру какому-нибудь отпрыску богатой семьи, попавшему под воинский призыв, но в подобного рода сделках больше не было нужды.
Наступил декабрь, месяц, когда надо платить по всем счетам, холодный, грустный, мрачный месяц, когда кончается год, но не горести, месяц, который в жизни почти каждого человека — лишний.
Самое страшное слово французского языка — нищета — запечатлелось на челе Мишеля. Его одежды пожухли и стали мало-помалу спадать, как падают листья деревьев в начале зимы, и никакая весна не смогла бы заставить их потом пустить новые побеги.
Мишель принялся стыдиться самого себя, его визиты к старому преподавателю делались все более редкими, да и к дядюшке тоже. Он ссылался в объяснение на важную работу, даже на необходимость отлучек. Его уделом стала бедность. Юноша вызывал бы жалость, если бы чувство жалости в этот век эгоизма не было изгнано с лица планеты.
Зима 1961/62 г. оказалась особенно суровой, она превзошла и холодами, и продолжительностью зимы 1789, 1813 и 1829 годов.
В Париже морозы начались 15 ноября и продолжались без передышки до 28 февраля. Высота снежного покрова достигла 75 сантиметров, а толщина льда в прудах и на многих реках — 70 сантиметров. Пятнадцать дней подряд термометр опускался к отметке двадцать три градуса ниже нуля. Сена оставалась скована льдом в течение сорока двух дней, судоходство остановилось полностью.
Этот ужасный холод охватил всю Францию и большую часть Европы: льдом покрылись Рона, Гаронна, Луара, Рейн. Темза замерзла до Грейв-сэнда, на шесть лье выше Лондона. Лед в порту Остенде был настолько прочным, что по нему проезжали грузовые повозки, а пролив Большой Бельт тоже пересекали в экипажах прямо по льду.
Зима дотянулась холодами даже до Италии, где прошли обильные снегопады, до Лиссабона, где морозило в течение четырех недель, и до Константинополя, который был совершенно отрезан от остального мира.
Устойчивость низких температур послужила причиной роковых несчастий: множество людей замерзло, пришлось отменить всякую часовую службу, люди по ночам падали на улицах замертво. Улицы сделались непроезжими, было прервано железнодорожное сообщение: мало того, что сугробы снега загромождали рельсы, даже машинистам в их локомотивах грозила опасность смерти от холода.
Страшный ущерб стихийное бедствие нанесло сельскому хозяйству: погибла большая часть виноградников, каштанов, фиговых, тутовых и оливковых насаждений Прованса. Стволы деревьев внезапно лопались по всей длине! Даже растущие на скалах колючие кустарники и вереск погибали под снегом.
Урожай зерна и сена будущего года был полностью погублен.
Можно представить ужасающие страдания бедняков — несмотря на меры, принятые государством, чтобы облегчить их судьбу. Наука со всеми ее ресурсами оказалась беспомощной перед такой бедой. Ученые укротили молнию, подчинили своей воле время и пространство, обратили на службу каждому человеку самые сокровенные силы природы, поставили преграды наводнениям, покорили атмосферу, но оказались бессильны перед лицом страшного, непобедимого врага — холода.
Общественное милосердие внесло свою лепту, чуть большую, нежели власти, но все же недостаточную; нищета становилась нестерпимой.
Мишель страдал жестоко: цены на топливо взлетели так, что оно стало недоступным, и он не обогревался вовсе.
Вскоре юноша был вынужден свести свое пропитание к строго необходимому минимуму, позволяя себе лишь самые дешевые, самые низкосортные продукты.
В течение нескольких недель он питался бывшим тогда в ходу варевом, называвшимся «картофельный творог»: то была плотная однородная масса из растертого после варки картофеля; но и она стоила восемь солей за фунт.
Бедняга перешел на желудевый хлеб из муки, получаемой из высушенных на солнце и растолченных желудей: его прозвали хлебом недорода.
Но жестокие холода и на него подняли цену до четырех солей за фунт, и это опять было слишком дорого.
В январе, в самый разгар зимы, Мишелю пришлось перейти на хлеб из угля.
Ученые тщательно и с особым вниманием проанализировали состав каменного угля, он оказался настоящим философским камнем: из него получают алмазы, свет, теплоту, минеральные масла и множество других веществ, образующих в различных сочетаниях семьсот органических соединений. Уголь также содержит в большом количестве водород и углерод, два элемента, питающих злаки, не говоря уже об эссенциях, сообщающих вкус и аромат самым лакомым фруктам.
С помощью извлекаемых из угля водорода и углерода некий д-р Фрэнкленд изготовлял хлеб, который продавали по два сантима за фунт.
Признаемся: следовало быть уж очень капризным, чтобы умереть с голоду, — теперь наука такого не допускала.
Потому Мишель и не умер, но что это была за жизнь!
Между тем при всей его дешевизне хлеб из угля все же чего-то стоил, а когда нет буквально никакой возможности заработать, обнаруживаешь, что два сантима содержатся во франке в весьма ограниченном числе.
У Мишеля в конце концов осталась только одна монета. Он некоторое время ее разглядывал, а затем рассмеялся зловещим смехом. От холода ему казалось, что голову сдавливает железный обруч, его рассудок начал поддаваться.
— По два сантима за фунт, — рассуждал он сам с собой, — и по одному фунту в день, я могу протянуть на хлебе из угля еще около двух месяцев. Но поскольку я еще ни разу ничего не дарил моей маленькой Люси, на мою последнюю монету в двадцать солей я куплю ей мой первый букет цветов.
И, будто охваченный безумием, несчастный спустился на улицу.
Термометр показывал двадцать градусов ниже нуля.
Глава XVI
Демон электричества
Мишель проходил молчаливыми улицами; снег смягчал звук шагов редких прохожих, экипажи не ездили, было темно.
— Который может быть час? — подумал юноша.
— Шесть часов, — ответили ему часы больницы Сен-Луи.
— Вот часы, чье единственное предназначение — измерять страдания, — заключил Мишель.
Он продолжал свой путь, движимый навязчивой идеей, мечтая о Люси; иногда юноше не удавалось удержать в своем воспаленном воображении ее образ: он старался помимо воли. Мишель был голоден, даже не подозревая об этом. Привычка.
В морозном, обжигающем воздухе небо блистало бесподобной красотой, взгляд терялся в бесконечности великолепных созвездии. Не отдавая себе в том отчета, Мишель созерцал встававшие на восточном горизонте три звезды, образующие пояс великолепного Ориона.
От улицы Приют красавиц до Печной[74] путь неблизкий. Надо пересечь почти весь старый Париж. Мишель пошел самой короткой дорогой, он направился сначала на улицу Храмового Предместья, спустился по ней до пересечения с улицей Водокачки, затем по прямой, улицей Тюрбиго, вышел к Центральному рынку.
Оттуда за несколько минут он добрался до Пале Руаяль, в чьи галереи он вошел через пышный портал в конце улицы Вивьен.
Сад внутри был печальным и пустынным; его целиком покрывал гигантский белый ковер, на котором не виднелось ни пятнышка, ни тени.
— Жалко топтать его, — вздохнул Мишель. Он даже не замечал, как продрог.
В конце галереи Валуа юноша обнаружил ярко освещенный цветочный магазин. Он поспешил зайти туда и очутился в настоящем зимнем саду. Редкие растения, зеленеющие кустарники, букеты свежераспустившихся цветов, чего там только не было.
Внешний вид горемыки настораживал: директор заведения не мог понять, что делает здесь, в богатом цветнике, так бедно одетый молодой человек. Контраст был вопиющим, и Мишель сразу его почувствовал.
— Что вам угодно? — спросил недружелюбный голос.
— Сколько вы можете дать мне цветов на двадцать солей?
— На двадцать солей? — вскричал торговец тоном высшего презрения. — В декабре месяце!
— Хотя бы один цветок, — промолвил Мишель.
— Ладно, подадим ему милостыню! — сказал себе торговец.
И он протянул молодому человеку букет полуувядших фиалок. Но двадцать солей взял.
Мишель вышел. Потратив последние деньги, он испытывал странное чувство, полное иронии по отношению к самому себе.
— Вот я и без единого соля, — воскликнул он, улыбаясь одними губами, в то время как взгляд его оставался суровым. — Ладно! Зато моя маленькая Люси будет довольна. Какой красивый букет!
Он подносил к лицу горстку завядших цветов и упивался их отсутствующим ароматом.
— Она будет так счастлива — фиалки посреди жестокой зимы! Вперед!
Юноша добрался до набережной, пересек Сену по Королевскому мосту, углубился в квартал Инвалидов и Военного училища (этот квартал свое название сохранил) и спустя два часа после того, как покинул улицу Приют красавиц, оказался на Печной.
Сердце его билось учащенно, он не ощущал ни холода, ни усталости.
— Я уверен, она ждет меня! Уже так давно мы не виделись!
Тут вдруг Мишеля коснулось сомнение:
|